Поцелуй богов - Адриан Гилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джон попытался вспомнить напряженное лицо Петры с ее гордиевыми бровями и серую подушку. Запах холодной спальни. Вызвал из небытия ощущение расставания. Попробовал вспомнить, каковы на ощупь его липкие носки, боль в спине, неуклюжесть пальцев и молчание. Но понял, что эта картина возникнет из целого мира в одной его голове. Только он сможет представить подобный зрительный ряд. А другие — длинноногую Айсис на корабле викингов или своих любовниц, но в других спальнях и в другое время. Стихотворение, как вся поэзия, было необыкновенно личным. Слова открывали секрет, тяжелую дверь, служили комбинацией к сейфовому замку. Читатель находил в них особенное, свое, совсем не то, что подразумевал автор. В этом глубокая магия, грустная магия. Автор надеялся, что делился чем-то своим, но на самом деле все было не так.
Когда их роман с Ли только начинался, Джон лежал в кровати и читал ей марвелловское[71] «Застенчивой любовнице»: «Когда б имели вдосталь мы от мира и жили не спеша,// Тогда б застенчивость была не преступленьем, госпожа». Застенчивости, конечно, не существовало и в помине. Их тела служили друг другу круглосуточно открытыми супермаркетами. И тем не менее застенчивость, эта подпорка соблазну, опалила и их. И Ли, в мыслях Джона, навсегда сделалась образом стихотворения. Это ее груди, ее тело. Так нелогично, но так узнаваемо. И правдиво — через триста лет после того, как сказано впервые. Ясно и свежо, словно новенькая монетка. Но кому сказал это Марвелл? Толстой коротышке с потемневшими зубами и оспинами на коже? Пахнущей лавандой и застоялым потом, с обгрызенными ногтями и смехом, похожим на скрип дверных петель? Бог знает. Поэзия насчитывает сотни, тысячи стихотворений, в которых выдуманы бесконечные застенчивые любовницы — всегда страстные, всегда желаемые. В этом и заключается магия. Магия и поэтическая вольность.
— Ну, так что скажешь?
Глаза Джона наполнились слезами по Ли, Петре и праху давно ушедшей из жизни девушки, которая открылась поэзии десять поколений назад.
— Магия. — Он подобрал наконец необходимый ответ.
Айсис потянулась и поцеловала его в губы, словно постучала в окно. Их языки соприкоснулись и мазнули друг друга во влажной темноте.
— Спасибо. — Она поцеловала его в глаза. — Нам обоим это дорого далось.
Без всякой на то причины Джон отправился домой пешком. Может быть, потому что захотелось посмотреть на город со стороны реки. Улицы запрудили незнакомцы — люди в плохо сидящей, поношенной одежде. Джон заметил, как они измотаны и в каком плохом настроении, вздыхающие вереницы разочарования, их тяжелые сумки, боль в пояснице, неоплаченные счета, индивидуумы, хватающиеся за мыльные пузыри собственного пространства и одиночества, вновь и вновь пересекающие пути друг друга, избавляющиеся от мелких заблуждений, шаркающие ногами, натыкающиеся на соседей, вращающие, как на шарнирах, плечами, рубящие воздух руками, и все в отчаянии от того, что вскоре покинут этот бульон многолюдия. Джон никуда не спешил. Он миновал Пиккадилли и вышел на Гайд-парк-Корнер. Остановился у памятника пулеметчикам. Воинственный обнаженный Давид опирался на меч, изящная бронзовая задница вылунилась на еле ползущий транспорт. Какая неподходящая метафора для сгорбленных, припавших к земле укротителей пулемета, подумал Джон. Двое из них были вырублены из камня на постаменте и рядом с классической, оплодотворенной культурой фигурой Давида выглядели футуристическими херувимчиками. Джон удивился, почему никогда не замечал их раньше, ни разу не остановился, чтобы прочитать тошнотворную надпись: «Саул убил тысячи, Давид десятки тысяч». Словно впервые попал в город. Он не принадлежал ему, как раньше, больше не был частицей великих масс с их раздражающими, назойливыми нуждами. Не дергался в перистальтике утробы огромного города. Место сделалось иным. Джон больше машинально не сверял номера автобусов и не глазел на ценники в витринах, как тогда, когда считал пустым зариться на невероятно дорогое. С тех пор как он перестал шаркать ногами, толкаться, пихаться и составлять очереди, город стал красивым, романтичным, лирическим, историческим, метафоричным. Город из городов, выбор не в пользу любого другого. Один прыжок — и Джон на свободе, не связан никакими обязательствами. Больше не кровь от его застойной крови. И от этого Джона наполняло чувство сладостной потери — сентиментальная грусть, возможно, своеобразная проекция, что-то вроде теплопередачи. Медленное, сочащееся понимание, что с ним не все в порядке. Настал последний акт — все драмы обязаны иметь конец: парки в кулисах только того и ждут, чтобы предъявить счет.
Ли и Стюарт стояли в большой белой гостиной; атмосферу комнаты напитало раздражение.
— Ты где был? — Ли стояла к Джону спиной. — В доме нечего есть. В холодильнике ни шиша.
Джон и Сту переглянулись, как сдержанные английские джентльмены, которые с помощью одного взгляда передают не менее трех страниц информации. Обоих озадачило настроение Ли. Но они отнесли ее раздражение за счет того, что Ли все-таки американка и звезда. День в театре выдался отвратительным, и Сту решил с ней поговорить, но позже, наедине.
— Как репетиция?
— Ужас!
— Пока еще рано о чем-либо судить, — спокойно заметил Стюарт.
Ли не поцеловала Джона при встрече, а он, ощутив излучаемый ею гнев, первым не решился. Она подхватила сумочку.
— Я иду принимать душ. А ты, Джон, ради Бога, сооруди нам поесть.
— Что ты хочешь? Суши или что-нибудь еще?
— Я сказала: поесть. Сверх всего мне и это решать? Я целый день горбатилась, а ты болтался черт знает где. Какую-нибудь еду, все равно. — Но тут же добавила: — Но только не суши.
Сту и Джон прошли по улице в пиццерию и, пока ждали заказ, выпили в баре пенящегося водянистого пива.
— Значит, у нее не получается?
— Не получается.
Наступило молчание. Сту взвешивал, сколько стоит сказать, чтобы Джон превратился в помощника, а не в новое измерение проблемы. Но потребность рассказать пересилила, и слова посыпались, как с телетайпа.
— Дело не в том, что она не знает роли, хотя она ее действительно не знает и работает с текста, в то время как остальные все прекрасно выучили. Дело не в том, что она не способна запомнить большого куска, хотя она действительно не способна. Дело не в том, что она отключается, поскольку это не ее крупный план. И не в том, что она нисколько не принимает в расчет остальных актеров и публику, даже не представляет, где эта самая публика находится. Дело не в том, что она вызывает чувства единственным способом — поднимает и опускает голос, как флаг, словно Энни Оукли[72] созывает скотину в стадо или Ширли Темпл прикрикивает на зеленых юнцов. Дело не в том, что она не представляет, почему ее персонаж произносит те или иные слова. Вовсе нет — все это исправимо. Беда в другом: она — Ли проклятущая Монтана, и хоть ты тресни. Что бы ни происходило, стоит взглянуть, и тут же узнаешь: «О, да это же в самом деле Ли Монтана!» Остальные актеры старались не обращать внимания, но ничего не получилось. Стоит ей выйти на сцену, и она притягивает к себе, как север магнитную стрелку. Актеры поглощают ее лучи, тянутся к ней, и это высвечивает, как она чертовски ужасна. «Антигона» — одна из самых сильных в мире пьес — пережила две с половиной тысячи лет, в то время как другие сгинули под волнами. Интерпретация Ануйя написана во время Второй мировой войны, и играна в Париже перед нацистами и с Божьей помощью победила. Но, несмотря на все, не может соперничать с Ли. Если бы наша постановка «Антигоны» была первой, никто бы не посмел возобновить ее снова. Чувствуете? Так велика эта сила коллективной природы, что способна обкорнать величайшую в мире пьесу. В этом кое-что есть.
— А остальное все нормально?
Сту покачал головой и проглотил пиво.
— Театральный канон таков, что первая, поистине вневременная категория необширна, небесконечна. Пьес без времени, трактующих универсальные явления, наберется от силы на шкаф, и это все. А их постановок — примерно одна на поколение. Последний раз «Антигону» ставили с Оливером и Вивьен Ли полвека назад. Видимо, теперь еще не время. Наша попытка может заморозить пьесу на очередные пятьдесят лет, а возможно, замуровать навсегда.
— А ты не слишком драматизируешь?
— Я обязан драматизировать, Джон. Драматизировать — моя работа. Рискую показаться эгоистичным, но — только между нами — «Антигона» чрезвычайно для меня важна, для моей карьеры. Как это ни высокомерно звучит, именно я создал лондонский театр, мог бы продолжать и дальше, безумно его люблю, но, Джон, я хочу делать фильмы. Постановка с Ли — это шанс, который может привести меня в Голливуд. Но пока не случится чего-нибудь чрезвычайного, мне не дадут ставить даже мыльные оперы. — Сту схватил Джона за руку. — Пожалуйста, сделай что-нибудь. Поговори с ней, почитай — все что угодно. Я в отчаянии. Просто в ужасе, потому что попытка всего одна.