Личное оружие - Олег Губанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночь за Амуром пылает, гремит, вспыхивает в полнеба. Над головой зависли невидимые самолеты, их нескончаемый вой давит, заставляет невольно втянуть голову. Деревенская улица полна лязга, топота, конского храпа. В глаза, в рот лезет холодная крупная августовская пыль, пахнущая сладковатым отработанным бензином, маслом, еще чем-то. Где-то у соседних домов кричат хрипло и устало: «Всем оставаться на месте, домов не покидать! Соблюдайте светомаскировку, без паники, без паники!..»
— Пошли в хату, боязно! — говорит Люда.
— Темно, жалко, а то пойти тоже фашистов бить! — бодрится он.
— Не фашистов, а самураев, — поправляет Люда. — Моя мама сказала, что война с Японией, она знает, ее еще раньше в сельсовет позвали…
Тут выскакивает его мать и обоих под мышки уволакивает домой, к узлам на кровати…
— Ты сегодня что-то не такой, — встревожилась жена Семена Игнатьевича. — Не заболел? Может, неприятности на работе? Не забыл, мы к сыну поехать планировали?
Картошки ему надо бы подбросить, денег, того-сего. Перед сессией когда ему с сумками-то шлындать? Опять же, приятельница из Грузии прислала наконец кожаный пиджак — пока он не померяет, я не успокоюсь.
— Успокоишься, успокоишься, — отмахнулся Семен Игнатьевич. — Ты сколько денег ему дала в прошлый раз? Двадцатку? Ну вот, и я еще восемь рублей сунул, что в кармане были. А еще неделя не прошла, так что не оголодает. А есть захочет, так сам прибежит, никуда не денется, ведь не пойдет же он на обед зарабатывать вечерним почтальоном, как товарищ его Сергей, у которого родители далеко и не отваливают ему энные суммы понедельно. И кожанка подождет. Я ни одной еще не износил, и ничего со мной не приключилось! А ты тоже, Люда, много вельвета, джинсов видела на себе?
— Ну сравнил! Что же нам, единственного сына в кирзу и телогрейку нарядить?
— Не о том речь. Только и «кожаный» вкус особо разжигать негоже. Вот выучится, заработает, тогда пусть покупает что душе угодно. — Семен Игнатьевич помолчал. — Смешно ведь, правда: мы с тобой в деревне выросли, а выведи-ка теперь нашего Игорешу на луг, найдет он себе, там что-нибудь съестного? Не найдет. Ни щавеля, ни лука-чеснока, ни другого. Крапиву и лебеду от картофельной ботвы не отличит, укроп от моркови или от хвоща!
— Погоди-погоди! А чего это ты мне за сына взялся выговаривать? Ты кто ему — дядя? Хоть раз топор или рубанок дал ему в руки, заставил поработать за собой вслед? Меня ведь, а не его ты гонял на верхотуру, когда крышу дачи покрывали, и с тобой я носилки с бетоном тягала и кирпичи!
— Вот и зря!
— Нет, а что это на тебя именно сегодня нашло такое раскаяние?
— Да просто!.. Недоволен я сегодня собой, вот и все.
Понимаешь, попросили завтра выступить на антивоенном митинге, а я отнекиваться давай, будто меня это совсем не касается. Тугодумные какие-то стали, толстокожие, близорукие. Будто и нет у нас прошлого, только настоящее, да однобокое, куцее будущее: вот вырастим сына, выучим, женим, внуков станем нянчить… А что же сами, елки зеленые?! Уже кончились, только для кожаных пиджаков и годны?
— Ну почему же? Я на своей фабрике, например, детскую одежду шью, и делаю это с превеликим удовольствием, заметь! Да и ты тоже, по-моему…
— Так нам же за это платят, и платят хорошо, ты тоже это заметь, платят даже премии за то, что не опаздываем к началу работы, что делаем сколько положено! Возьми другое: наши с тобой матери и односельчане в военно-послевоенные годы получали меньше, работали больше, жили порой нищенски, а по духу нам теперь дотянуться ли до них? В том-то и дело, что все мы почему-то считаем свою жизнь личным делом. Мол, как хочу, так и живу. «Работаю, чтоб иметь свои деньги на выпивку!» — говорит наш Кипарисов.
— Ну и что ваш Кипарисов? Разве все такие? Не все. И нечего говорить «мы, мы». Люди хорошие в основном, и это — правда.
— Конечно! Ты сама хорошая, вот и люди для тебя хорошие, но Кипарисов воришка и пьяница — для него тоже все люди хорошие, потому что не вмешиваются, помалкивают, работают и за него.
— Хорошенькие вы для него, а не хорошие, вот что. И ты это сам прекрасно понимаешь. В глаза-то слабо высказать ему, а? Перед женками дома воевать легче, конечно. Но мужские дела — это мужские дела. Я так понимаю. И что это с теперешними мужиками стало? Судачите как сплетницы!
— Но ты не очень-то заговаривайся! Так можно договориться черт знает…
— До правды, до правды только договоришься, больше ведь некуда. Тут тебе и сын твой и все, если уж сам разговор затеял. Кто должен был из сына мужика сделать, заставить побольше на работу заглядываться, а не на себя перед зеркалом? Я-то научу своему, да ты разучи как следует! А насчет думок, чтоб сына вырастить, женить, внучат нянчить — мои это мечты, мои, чего ж ты к моим бабьим думкам присоседился, своих нет? Вот так посмотришь на иных мужиков да поневоле вспомнишь: лучше раз в году родить, чем день-деньской бороду брить!
— Ну ты даешь, вот это сказанула так сказанула! Убила насмерть, Людмила Николаевна.
— Сам напросился. Да и знаю я, откуда это пошло — война, будь она трижды!.. Кто нас всех воспитывал-то? Матери. И тебя, и меня, и тысячи других мальчишек и девчонок, безотцовщину. Женщина, известно, все может вытерпеть, перенести, но мужчину воспитать не всякая годна, потому как жалость и любовь у ней на первом месте. Да что уж, всем вы хороши выросли: заботливые, не жестокие, работящие. Если б еще и везде так хорошо было уж: без войн, без горя горького. Мамы вон в это крепко верили тогда. Помнишь ту ночь, в августе сорок пятого?..
— Мы с тобой вышли войну посмотреть, я еще собирался бить фашистов!
— Не фашистов, а самураев, — сказала я.
Они сидели рядышком и вспоминали пережитое порознь и вместе, свое и то, что выпало на долю их безвременно погибшим родителям. Именно погибшим, а не умершим. В той же мере, как и погибшим в боях отцам, матерям, достались все военные горести и надсады, убившие их чуть позже…
Так у Семена Игнатьевича получилось, что, уже много поработав, поездив по свету, он почувствовал вдруг непреодолимую тягу вернуться в родную деревню, найти свой дом, могилку матери. И он все нашел: и дом тот, и соседку тетю Аню, мать Люды, застал еще живой, но уже нехорошо кашлявшей, устававшей от нескольких шагов по хате, встретил и саму Люду… Какой бы ни была вся его прошедшая жизнь, где бы его ни носило, а судьба, оказывается, сохраняла его счастье все это время на родимом месте, только приехать надо было, встретиться с ним, не опоздать.
— Люда, а ты не помнишь, куда делись те мои тетрадки со стихами? — спросил потом Семен Игнатьевич.
— В кладовке, наверное, если наш Игорь не умудрился на макулатуру снести в школу.
— Пойду поищу…
Он засиделся за разборкой бумаг до глубокой ночи. Юношеские стихотворные строчки были наивно-восторженны, неумелы, но по ним были ясно видны его главные заботы в жизни: мир, детство, мать, любовь, работа.
Он загорелся вдруг желанием написать стихотворение, с которым можно было бы выступить на митинге. Почему-то сразу нашлись последние, заключительные строчки будущего стихотворения:
Я помню себя с шести лет.С войной так и не повстречался,Я видел ее только след —Багровый, грохочущий свет,В котором отец мой остался…
Утром он прочел написанное ночью жене. Слезы появились у нее на глазах.
— Зря все же ты бросил писать стихи: вон как берут за сердце!
— Зря? Но разве можно писать каждый день такое, что непременно брало бы до слез?
После митинга ему казалось, что все как-то по-иному смотрят на него, повнимательней, что ли, доброжелательней, дружески. Да и все люди ему самому вдруг стали ближе, родней, знакомей.
— Ну вот, а боялись — хорошо выступили! — похвалил мастер и даже пожал ему руку.
— Важно сказал, брат, правильно, одобряю, — похлопал по спине Афанасий Прокопьевич. — А то хотели, чтоб я! У меня бы так не вышло. Тут уж что кому предназначено. Вот тут, — плотник тронул себя за грудь, — тут иной раз такое кипит, что прямо заснуть невмочь, болит все. Разбудишь свою старуху, пожалуешься — тогда полегчает будто… Ты, Сеня, давеча про рамки меня пытал, да я от правды отвернул. Тут, вишь, какое дело: на войне приохотился я собирать по деревенькам, где проходили, всякую чудную работу — там кусок наличника с резьбой унесешь, там еще чего. Только скоро понятно мне стало, что мал солдатский мешок для всего российского ремесла, а что делать? Посоветовали ребята карандашиком зарисовывать. Так и пошло. Хочу тебе одну картину свою показать. Дорога она мне, вот и не решался никак. Других-то у меня теперь много появилось — хоть и говорят, что на каждую привычку есть отвычка, а совладать не могу. Нет-нет да потянет помалевать чего-нибудь. Спрашивается: на что это тебе, старый пень? А потом думаешь: нельзя же так, чтоб все непременно куда-то годилось, как ложка…