Вторая книга - Надежда Мандельштам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды ко мне зашел старик, который добрых двадцать лет проваландался по лагерям и ссылкам, но всегда хранил верность победителям и свой партийный билет прятал в душе, поскольку книжечку у него отобрали при аресте. Шло дело Синявского[189], и я спросила, что он об этом думает. Старик вскипел свеженьким и булькающим негодованием: Синявский "спрятался под псевдонимом"... "То ли дело мы, большевики, - сказал он, - мы смело выходили на трибуну и говорили все, что думаем..." Я посмеялась над ним: а вы, часом, не врали? Я, например, всегда врала. На трибуну я, разумеется, не вылезала, но врала и скрывала свои мысли каждый день и каждый час в классе, в аудитории, дома, на кухне... Как могла я не врать? Одно правдивое слово - и тогда и сейчас - десять лет каторги... А ведь старик действительно не врал: с трибуны он "клеймил врагов народа" и отрекался от арестованных друзей, но делал это вполне искренно. Он ненавидел всех, кому не повезло, а когда сам попал в число отверженных, утешал себя тем, что это ошибка. Свой арест он считал чем-то вроде издержек производства. Он действовал вполне искренно - вот она, цена искренности. Старик не просто идиот, но продукт времени: те основные идеи, которые легли в основу его существа (чтобы не сказать - личности), исказили его представления, и соответственно - память дает искаженный продукт и ложную оценку событиям и поступкам.
Мне пришлось прочесть честные мемуары активного деятеля двадцатых годов, на секунду поддержавшего "левый уклон", а потом раскаявшегося и все же прошедшего через все ссылки и лагеря. "Помни, что ты ленинградский комсомолец", - сказала ему жена. Он это помнил всегда. Я бы издала эту книгу миллионным тиражом, чтобы идиоты поняли сущность времени. Обида комсомольца в том, что чекисты, его братья по духу, не смели говорить с ним по душам и употребили несколько штучек, предназначенных не для друзей, а для врагов. В ссылке он смело топчет тех, кто не раскаялся. Специалист по "учебе", он в одну ночь постигает неизвестную ему инженерную область (он успел кончить политехнический в ускоренно-комсомольском порядке), а наутро руководит инженерами и мастерами, оглушая их своими знаниями. Раскулаченные девки умильно работают у него на производстве, потому что он создан, чтобы руководить и возглавлять. Ветхий котел не смеет взорваться, а лучшая из девок обслуживает его постельные потребности, пока не возвращается любимая жена. Именно она, не читая, подписала нечто, из-за чего его увезут из ссылки в лагерь. Она остается любимой и высокочтимой, потому что поставила свою подпись неспроста: ей сказали, что это нужно партии. Реабилитированный, он живет в Москве, пишет мемуары и верит в высокие идеи двадцатых годов. Он читал Жарова, Кирсанова и Маяковского, чтил культуру и новую жизнь. Я слышу стук костяшек во дворе - это он играет в домино и рассказывает повесть своей жизни и верности жене, идеям и генеральной линии...
Мне пришлось еще прочесть потаенную прозу одной умнейшей женщины, где она со свойственной ей нудной последовательностью доказывает, что любой негодяй, делая подлость, считает, что поступает правильно, и основывает свое поведение на высоких принципах. Он с глубоким удовлетворением вспоминает, как писал доносы, и вздыхает по прошлой эпохе. Историк получит груду материалов и постарается на их основе создать "объективную картину времени", причем в отборе материалов и в их трактовке решающую роль будет играть та идея, которую он будет отстаивать. Я предчувствую, например, исторический экскурс о том, какую роль сыграли события на нашей земле для рабочего движения Франции, Италии и еще какой-нибудь прогрессивной страны вроде Парагвая, Уругвая или озера Чад... Я недавно похвасталась, что не вмешивалась в мужские разговоры. Это так, но раз я вмешалась. Такое случалось редко, поэтому мне запомнилось. На Морской в Ленинграде ранней осенью[190], вскоре после нашего переезда, у нас появился Пастернак. Он разговаривал с Мандельштамом, стоя у окна в маленькой комнате, а я сидела тут же на диване. Это было время "Спекторского", отрывок которого он вскоре прислал Мандельштаму, успеха "Высокой болезни" (какое начало!)[191], "1905" и даже "Лейтенанта Шмидта". Пастернак, со свойственной ему прикрытостью мысли за иллюстрацией и образом, говорил о вещах простых, но для жизни существенных: то, что пришло, будет всегда, народ с этим, мы в этом - и другого нет, потому что каждый рабочий... Я вдруг подняла голову и сказала: "Единственная в мире страна, которая справилась с рабочим движением". Откуда это у меня взялось и как сформировалось, я не знаю, но вдруг я что-то поняла, когда в речах Пастернака начал мелькать "рабочий". Пастернак вздрогнул, как мне показалось от отвращения, и спросил Мандельштама: "Что она там говорит?" Я точно помню, что он сказал обо мне в третьем лице. Мандельштам усмехнулся - довольно добродушно - и объяснил: она сказала, как настоящая меньшевичка... Я не была меньшевичкой, никогда с ними не общалась, газет не читала и свой выпад ничем поддержать бы не могла. Я только помню жест Пастернака, местоимение третьего лица, и мне кажется, именно с тех пор он всегда настороженно и с неприязнью относился ко мне, хотя больше я ничего на людях не изрекала...
Сглаживающие, приукрашающие, искажающие свойства памяти, коллективной, то есть исторической, и личной, особенно бросаются в глаза в эпохи, когда рушатся устои, на которых держалось общество. Основные болезни памяти самооправдание, украшательство и забвение "лишнего" - напоминают о том, что нельзя доверяться чувству собственной правоты, которое зависит от критерия, сплошь и рядом ложного, и вся задача в том, как найти истинный критерий. Память искажает наши воспоминания, не дает нам осознать исторический и личный опыт, но вместе с тем она-то и делает человека человеком. Как пробиться сквозь все трудности к чистому источнику, чтобы перестать обманывать себя и людей и сделать нужные выводы из горького опыта? Мы все участники разрушительной работы, и если она будет доведена до логического конца, то и впрямь...
Я тоже участвовала в разрушительной работе, ломала устои, на которых держалась жизнь, и по мере сил способствовала, чтобы наступил распад и то, что происходит сегодня и чего все так испугались. Мое участие в разрушении и распаде не так уж велико, но я несу за него полную ответственность, может, большую, чем те, кто разрушал бессознательно и потому не подбирал самооправданий. Взять хотя бы частный вопрос: мне претила ложь и скука старой семьи, и я участвовала в ее разрушении. Выход я нашла в свободном союзе. Случайно мой опыт удался, но все всегда висело на волоске. Возможно, удача объясняется тем, что наш союз длился один миг - каких-то десятка два лет, а скорее тем, что Мандельштам, систематически взрывавший всякую тень устойчивости и благополучия, не допускавший домостроительства, сознательно пошедший на нищету и гибель, берег нашу связь и не давал ей развалиться. Он был сильнее меня и всегда брал верх, но все же не что иное, как случайность связала наши судьбы и не позволила нам убить друг друга. Теперь я знаю, как называют эту случайность и как она сочетается с безмерной свободой, данной человеку. Но пока мы были вдвоем, у нас не было секунды, чтобы остановиться и подумать, что мы делаем и каковы будут последствия нашего идиотизма. Все мы - дети своей эпохи и несем на себе ее клеймо. Опыт нигилистической эпохи особенно важен, и его необходимо осознать, потому что нигилизм ведет к разрушению жизни. Он проявлялся в каждой отдельной судьбе и в жизни народов и человечества в целом. Мы уничтожили институты, которые создавались веками и скрепляли общность людей, и ничего не дали взамен. Единственное, в чем наша заслуга, это в опытном доказательстве того, что все наши выдумки и изобретенья - мусор и тлен, если угасла память и забыт светоч, "завещанный от предков".
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});