Вторая книга - Надежда Мандельштам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тоже участвовала в разрушительной работе, ломала устои, на которых держалась жизнь, и по мере сил способствовала, чтобы наступил распад и то, что происходит сегодня и чего все так испугались. Мое участие в разрушении и распаде не так уж велико, но я несу за него полную ответственность, может, большую, чем те, кто разрушал бессознательно и потому не подбирал самооправданий. Взять хотя бы частный вопрос: мне претила ложь и скука старой семьи, и я участвовала в ее разрушении. Выход я нашла в свободном союзе. Случайно мой опыт удался, но все всегда висело на волоске. Возможно, удача объясняется тем, что наш союз длился один миг - каких-то десятка два лет, а скорее тем, что Мандельштам, систематически взрывавший всякую тень устойчивости и благополучия, не допускавший домостроительства, сознательно пошедший на нищету и гибель, берег нашу связь и не давал ей развалиться. Он был сильнее меня и всегда брал верх, но все же не что иное, как случайность связала наши судьбы и не позволила нам убить друг друга. Теперь я знаю, как называют эту случайность и как она сочетается с безмерной свободой, данной человеку. Но пока мы были вдвоем, у нас не было секунды, чтобы остановиться и подумать, что мы делаем и каковы будут последствия нашего идиотизма. Все мы - дети своей эпохи и несем на себе ее клеймо. Опыт нигилистической эпохи особенно важен, и его необходимо осознать, потому что нигилизм ведет к разрушению жизни. Он проявлялся в каждой отдельной судьбе и в жизни народов и человечества в целом. Мы уничтожили институты, которые создавались веками и скрепляли общность людей, и ничего не дали взамен. Единственное, в чем наша заслуга, это в опытном доказательстве того, что все наши выдумки и изобретенья - мусор и тлен, если угасла память и забыт светоч, "завещанный от предков".
Утрата памяти, честной, неискаженной, равносильна потере реальности. Настоящее теряет значение, раз факты поддаются обработке и могут быть поднесены себе и другим в любом виде (вроде "правды", которую мой большевик говорил с трибуны). Века просвещения исподволь раскачали веру и с ней, как неизбежное следствие, чувство ответственности человека за свои поступки. Пока существовал институт исповеди и каждый, исповедуясь, отвечал перед Высшим Судьей за все совершенное им, он не смел забывать того, что было вчера, и неделю, и год назад. Исповедь пробуждала память и заставляла человека пересматривать свои поступки "в свете совести", как сказала бы Марина Цветаева. Для этого, конечно, надо иметь совесть, но у подавляющего большинства она сохранялась даже в самые черные дни, хотя и приглушенная "ревом событий". Она существовала в сморщенном и жалком виде, потому что человек никому не доверял, старался держаться в стороне от всех и быть одиночкой. Совесть и чувство греховности ослабевают, когда человек остается один - без слова "мы". Не всякий обладает силой, чтобы сказать: "И с отвращением читая жизнь мою[192], я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь, и горько слезы лью, но строк печальных не смываю". Ради самоутешения мой современник обязательно сотрет или причешет свои "печальные строки"... А скорее всего, он даже не догадается, что в них заключена печаль.
Это относится к обыкновенному человеку, а не к развратителю и не к преступнику, ко мне, грешной и мерзкой, как все мои современники, а не к проповедникам "научного мировоззрения", допускающего "ради пользы дела" любые действия и любые поступки, лишь бы достигнуть сегодняшней цели. (Мы уже знаем, что многократно достигавшаяся "сегодняшняя цель" уничтожает страну и превращает людей в мертвые тени.) Они, развратники, живут по особым законам, которые сами для себя придумали. Я и мне подобные, то есть развращенные, все же нуждаемся в самооправдании, потому что не совсем утратили совесть, хотя и глушим голос памяти. Много ли среди нас настоящих людей, способных на покаяние? Много ли среди нас людей, способных назвать подлинный грех эпохи, истинный критерий добра и зла, заставить память заговорить во весь голос и призвать себя и всех к покаянию? Мы, хилые и стыдливые, прячемся по углам и вполголоса что-то бормочем.
Нужно "побороть забвение хотя бы ценой смерти"[193], иначе жизнь превратится в пляску фосфорических букашек, о которой в Сухуме задумался Мандельштам. Только букашки не способны на преступление, чтобы обеспечить себе пространство для пляски, и не завели "научного мировоззрения", позволяющего им уничтожать себе подобных.
Перебирая прошлое, человек остается наедине с собою, словно готовится к исповеди. Трудно понять свой собственный опыт, найти в нем смысл, ошибки и отклонения от прямого пути. Чужой опыт тоже вряд ли научит кого-нибудь находить путь в жизни: "и каждый совершит душою, как ласточка перед грозою, неописуемый полет[194]..." Литература, казалось бы, отражает опыт писателя, его поиски пути и правды, но, к несчастью, подлинные книги единичны, а весь мутный поток не что иное, как фальсификат, сработанный в угоду читателю или начальству. В самых подлинных книгах отпечатались облик автора и безумные теории, которыми он себя утешал и лелеял. Очевидно, читать надо, как Мандельштам: брать лучшее и забывать провалы и лжеучения. Я не говорю о советской литературе, "запроданной рябому черту на три поколения вперед"[195], а о том, что "писательство в том виде, как оно сложилось в Европе и, в особенности, в России", претендующее на учительскую роль, ведет либо на край бездны, либо просто в помойную яму. Чиста только поэзия, пока в нее не прорывается литература, чтобы прокричать о человеконенавистничестве и самоутверждении.
Страшно думать, что история, становясь книгой, соприкасается с литературой и болеет теми же пороками. И еще страшнее сознавать, что коллективная память народов, та же история, никогда не служит потомкам предостережением, чтобы они заново не совершили ошибок и преступлений предков, осовременив их, покрыв новой фольгой и свежей аргументацией. Казалось бы, надо только научиться читать историю и делать из нее выводы, но это суровое мистериальное действие нелегко поддается раскрытию, не говоря уж о сознательных и невольных искажениях. Между тем в истории заложено то, что называется знамением, и, будь мы зрячими, мы бы его увидали. Не пора ли задуматься, почему девятнадцатый век, прославивший гуманизм, свободу и права человека, перешел в двадцатый, который не только превзошел преступлениями против человека все предыдущие эпохи, но успел заготовить средства для уничтожения жизни на земле. В наш век поборники и яростные защитники разума оказались распространителями массового гипноза и в своих действиях меньше всего руководились разумом. Люди, которые славили реализм и требовали борьбы с предрассудками, с необычайной быстротой потеряли чувство реальности и смертельно боятся фактов. У нас убивали за знание одного-двух фактиков и уничтожали людей за то, что они не отказались от чувства реальности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});