Сто лет одиночества - Габриэль Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мышьяк, – ответила Амаранта.
В первый же вечер, сразу по прибытии, школьницы затеяли невообразимую толкотню возле уборной, стараясь попасть туда перед сном, но последние из них дошли до цели только к часу ночи. Тогда Фернанда купила семьдесят два ночных горшка, но добилась этим лишь того, что вечернюю проблему сменила проблема утренняя, ибо с рассвета перед уборной выстраивалась длинная очередь девиц с горшками, чтобы опорожнить и сполоснуть посудины. Хотя одни из юных визитерок простудились, а других зверски искусали москиты, большинство стоически переносило самые страшные испытания, и даже в часы дикой дневной жары они топтались в саду. Когда дом наконец опустел, все цветы оказались помяты, мебель сломана, стены изукрашены рисунками и надписями, но Фернанда простила бы все безобразия, только бы больше такого не видеть. Она вернула одолженные у соседей кровати и табуреты, а семьдесят два горшка столбцами поставила в комнате Мелькиадеса. Заброшенная комната, бывшая когда-то центром духовной жизни всего дома, стала отныне называться «горшковой кладовой». Полковник Аурелиано Буэндия нашел это название вполне подходящим, ибо если остальные домочадцы все еще верили в то, что обиталище Мелькиадеса неподвластно тлену и пыли, то полковник считал его настоящей помойкой. Во всяком случае, ему, кажется, было все равно, на чьей стороне правда, и узнал он о судьбе комнаты только потому, что Фернанда целый день таскала туда горшки и мешала ему работать.
В эти самые дни в доме снова объявился Хосе Аркадио Второй. Он, ни с кем не здороваясь, проходил по галерее и исчезал в мастерской полковника, где они вели свои разговоры. Глаза Урсулы уже не могли его видеть, но она чутко прислушивалась к грохоту его каблуков, каблуков капатаса, и поражалась тому, как страшно далеки друг от друга он и его родня. Даже с братом-близнецом, с которым он в детстве дурачил всех игрой в перевоплощения, у него теперь не было абсолютно ничего общего. Хосе Аркадио Второй держался прямо, недоступно, имел вид задумчивый и печальный, как у сарацина, а осенне-бледное лицо порой освещалось мрачным блеском глаз. Он больше походил на свою мать, Санта Софию де ла Пьедад. Урсула упрекала себя за то, что забывала о нем, думая о своей семье, но когда снова ощущала его присутствие в доме и убеждалась, что полковник принимает его в своей мастерской во время работы, начинала опять копаться в старых воспоминаниях и все больше утверждалась во мнении, что в детстве братья-близнецы перепутались, ибо именно этот, зовущийся Хосе Аркадио Вторым, а не другой, должен зваться Аурелиано. Никто не ведал, как он живет. Знали, правда, что когда-то у него не было своего угла, что он разводил петухов в доме Пилар Тернеры и что иногда там ночевал, но обычно проводил ночи с французскими матронами. Жил как живется, без привязанностей, без страстей, как блуждающая комета в планетарной системе Урсулы.
В сущности, Хосе Аркадио Второй не был членом ни этой своей и никакой другой семьи с того далекого утра, когда полковник Херинельдо Маркес отправил его в казарму, – не для того, чтобы он увидел расстрел человека, а чтобы на всю свою жизнь запомнил грустную и чуть недоуменную усмешку расстрелянного. Это стало не только его первым ярким, а, пожалуй, единственным воспоминанием детства. Другим воспоминанием, врезавшимся в память, но неизвестно когда, был старик в допотопном жилете и в шляпе с широкими, черными, как вороново крыло, полями, рассказывавший о всяких чудесах возле озаренного солнцем окна. Эта давняя картина была неясной, не вызывала ни ностальгии, ни мыслей, не то что воспоминание о расстрелянном, которое, в общем, определило ход его жизни и с возрастом все чаще и рельефнее возникало в памяти, будто с течением времени подходило все ближе и ближе. Урсула старалась использовать визиты Хосе Аркадио Второго, чтобы вызволить полковника Аурелиано Буэндию из добровольного заключения. «Уговори ты его сходить в кино, – просила она. – Если картины и не понравятся, подышит свежим воздухом». Но вскоре до нее дошло, что Хосе Аркадио Второй так же глух к ее мольбам, как сам полковник, и что оба они носят кирасу, непроницаемую для человеческих чувств. Хотя Урсула так и не узнала, о чем они говорили, закрывшись на долгие часы в мастерской, она поняла что оба – единственные члены семьи, связанные какой-то общностью душ.
Говоря по правде, даже Хосе Аркадио Второй не смог бы вытащить полковника из логова. Вторжение школьниц переполнило чашу его терпения. Под тем предлогом, что в спальне была тьма-тьмущая моли, жравшей куклы Ремедиос до их сожжения, полковник повесил у себя в мастерской гамак и выбирался наружу, в патио, только по нужде. Он не вступал с Урсулой даже в обычный разговор. Она знала, что он и не взглянет на принесенную еду, а отодвинет на край стола, пока не закончит золотую рыбку, вовсе не заботясь о том, подернется ли суп жирной пленкой и остынет ли мясо. Он все больше и больше ожесточался с тех пор, как полковник Херинельдо Маркес отказался начать вместе с ним стариковскую войну, закрыл на засов свою душу, и семья стала в конце концов вспоминать о нем, как о покойнике. Он никак не проявлял себя до того дня, одиннадцатого октября, когда добрался до дверей на улицу посмотреть на проходящий мимо цирк. День этот для полковника Аурелиано Буэндии не отличался от всех прочих дней последних лет. В пять часов на рассвете его разбудило кваканье лягушек и трескотня сверчков за оградой. Дождь не переставал моросить с субботы, и если бы полковник даже не прислушивался к его монотонному шуршанию в садовой листве, он ощутил бы его по холодку, пробиравшему до костей. Как всегда, он кутался в шерстяное одеяло и был в удобных груботканых кальсонах, которые никто не носил со времен Колумба, а потому сам он называл их «испанскими подштанниками». Поверх них натянул, не застегивая, узкие штаны, надел рубашку, но не скрепил воротник золотой запонкой, поскольку собирался мыться. Затем натянул одеяло на голову наподобие капюшона, пригладил пальцами отвислые усы и пошел в патио помочиться. Солнце еще не взошло, и Хосе Аркадио Буэндия дремал под навесом из прогнивших от сырости листьев. Полковник его не увидел, как никогда не видел и раньше, и не услышал непонятную фразу, сказанную ему призраком отца, когда тот проснулся от струи горячей мочи, обдавшей ему ботинки. Полковник отложил купание на потом, – не из-за холода и сырости, а из-за тяжелого октябрьского тумана.
Возвращаясь в мастерскую, он почуял дымок, вырывавшийся из печей, которые разжигала Санта София де ла Пьедад, и задержался на кухне в ожидании кипятка, чтобы взять свою кружку кофе без сахара. Санта София де ла Пьедад спросила его, как спрашивала каждое утро, какой сегодня день недели, и он ответил: вторник, одиннадцатое октября. Глядя на эту хлопочущую у печи, позолоченную пылающим огнем женщину, которая ни теперь и ни в какой иной миг в ее жизни, казалось, никогда не была до конца реальным созданием, он вдруг вспомнил, что именно одиннадцатого октября, в разгар войны, проснулся в жуткой уверенности, что женщина, лежащая с ним рядом, мертва. Так оно и было, и теперь ему припомнилась дата, потому что та женщина тоже спросила у него за час до смерти – какой был день. Всплывший в памяти факт отнюдь не помог ему разобраться – было ли это предчувствие или только воспоминание, и, пока закипал кофе, он думал просто от нечего делать, не боясь предаться ностальгии, думал о мертвой женщине, имени которой не знал и лица которой при жизни не видел, потому что она добралась до его гамака на ощупь, в густом мраке. Из массы безликих женщин, добиравшихся до него тем же способом, он так и не сумел выделить ту, что в безумстве первой встречи едва не утонула в собственных слезах и за час до своей смерти поклялась, что будет любить его до конца жизни. Войдя в мастерскую с чашкой дымящегося кофе, полковник Аурелиано Буэндия уже не вспоминал ни о ней, ни о других женщинах и зажег свет, чтобы сосчитать золотых рыбок, которые хранились в жестяной банке. Там их было семнадцать. С тех пор как он решил не продавать их, он делал по две рыбки в день, а когда число готовых доходило до двадцати пяти, плавил их в тигле и начинал все сначала. Он работал целое утро, машинально шевеля руками, ни о чем не думая, не замечая, что с десяти дождь льет как из ведра, и не слыша, что какой-то прохожий крикнул, чтобы закрыли двери, иначе затопит дом, работал, забыв о всех и себе, пока не вошла Урсула с обедом и не потушила свет.
– Ну и льет! – сказала Урсула.
– Октябрь, – сказал он.
При этом он не оторвал взгляд от своей первой рыбки за этот день, потому что обтачивал рубины для глаз. Только покончив с ней и кинув в банку к остальным, принялся за суп. Затем придвинул вторую тарелку и съел не спеша кусок тушенного с луком мяса, немного отварного риса и пару ломтиков жареного банана. Ел он размеренно и сосредоточенно при любых обстоятельствах – при обычных и чрезвычайных. После обеда появилась потребность отдохнуть. Из-за, так сказать, научно обоснованного суеверия он никогда не работал, не читал, не мылся, не занимался любовью, пока не пройдут отведенные на пищеварение два часа, и этот обычай пустил в нем такие корни, что не раз полковник откладывал боевые операции, дабы уберечь солдат от возможного заворота кишок. И теперь он тоже растянулся в гамаке, поковырял в ушах перочинным ножиком и через несколько минут уснул. Ему снилось, что он входит в пустой дом с белыми стенами и его мучит тяжкая мысль, будто он – первое человеческое существо, переступившее этот порог. Во сне ему вспомнилось, что тот же сон он видел прошлой ночью и многими ночами за последние годы, и знал, что, когда он проснется, все виденное сотрется из памяти, потому что этот возвратный сон обладает свойством видеться тоже только во сне. И верно, когда через минуту брадобрей постучал в дверь мастерской, полковник Аурелиано Буэндия протер глаза с ощущением, будто его невольно бросило в сон на пару секунд и он не успел ничего увидеть.