Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933) - Георгий Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, Блок был для него первым из современных русских поэтов. Но напомню, что когда-то Андре Жида спросили, кто величайший поэт Франции. Он ответил:
— Victor Hugo, helas!
Гумилев без этого «увы» едва ли обошелся бы.
* * *Еще по поводу Тургенева.
Все или почти все писавшие о нем в юбилейные дни оказались довольно суровы в оценке «Стихотворений в прозе». Борис Зайцев очень тонко заметил, что в них слишком много красивости, – и поэтому они оказались менее долговечны, чем другие тургеневские создания. Та же мысль, то же ощущение какой-то досадной «слащавости» сквозило и в остальных отзывах.
В отношении доброй половины «Стихотворений в прозе» это, безусловно, верно. Притом, в отношении самых прославленных среди них: «Лазурного царства», или «Как хороши, как свежи были розы», или «Нимф», например. Нарядность и расплывчатость стиля, бесконечные многоточья, приподнятость, нарочитая артистичность, — все это, правду сказать, вынести сейчас довольно трудно. Недаром и не случайно эти вещицы пришлись по вкусу всем мелодекламаторам и под музыку Аренского, а то и Вильбушевича, составляли неизменное украшение «литературно-вокально-музыкальных» вечеров в русской провинции. Некоторое обаяние старины у них, пожалуй, еще сохранилось. «Где-то, когда-то, давным-давно тому назад я прочел одно стихотворение…» Это, конечно, имеет еще какую-то прелесть, но прелесть полумертвую: прелесть сухих цветов, допотопной мебели, каких-нибудь забытых альбомов и вышивок, всего того вообще, к чему примешивается чувство смутной жалости и безотчетного, непрочного умиления.
Есть, однако, совсем другие «Стихотворения в прозе». Признаюсь, я довольно давно их не перечитывал и по старой памяти хранил о них представление, как о чем-то увядшем и устарелом. Тургеневские дни побудили перечесть с детства знакомый текст: я очень бы советовал сделать то же самое тому, кто «Стихотворения в прозе» целиком отвергает. Некоторые из них так трагичны в своей простоте, так чисты, а главное, так правдивы, что и самому Толстому впору. Конечно, в общих чертах, все помнят «Щи»: барыня-помещица идет проведать бабу, у которой умер сын, и удивляется, что та еще в состоянии хлебать щи… Несколько строк всего, притом с обличительной «тенденцией», сквозящей в последней фразе. Но эти строки бессмертны, — и по словесному своему целомудрию, и по знанию человеческого сердца. Вообще, чистоты мысли, чувства, звука и слова в «стихотворениях » больше, чем где бы то ни было у Тургенева, — особенно в тех, которые обнародованы были недавно и почти совсем лишены назойливой и приторной декоративности. Они, кстати, гораздо менее известны и популярны, чем прежние, их еще никто не успел опошлить и испортить. Это чтение очень грустное, очень холодное, в нем чувствуется одинокая, ни во что твердо не верящая душа, и такой же ум, ум, которому причиняет боль собственная его острота и сила. Но чтение это — в каждом слове живое.
Напомню «Мои деревья», «Куропатки» и другие. Или «Фразу». Она настолько коротка, что списываю ее целиком: «Я боюсь, я избегаю фразы. Но страх фразы — тоже претензия.
Так, между этими двумя иностранными словами, между претензией и фразой, так и катится и колеблется наша сложная жизнь».
Как верно! Чуть ли не все «муки творчества», знакомые каждому пишущему, — в этой короткой удивительной записи.
* * *В наше время, как известно, многие тоскуют о так называемом «целостном миросозерцании».
Спрос рождает предложение. В ответ на идейную и религиозную тоску делаются попытки спешно ее заполнить. Большей частью они возникают не в главных культурных центрах, где у человека поневоле рассеивается внимание, а на окраинах, в тиши и в глуши.
Предо мной две книги, изданные в Харбине: «Дело человека» Всеволода Иванова и «О конечном идеале» Н. Сетницкого. Разбирать их было бы долго, да, правду сказать, только вторая книга разбора и заслуживает. Всеволод Иванов настроен возвышенно, но не вполне серьезно и хотя утверждает в предисловии, что «русское образованное общество должно, наконец, размышлять», почин его в этом отношении никак нельзя назвать добрым. «Дело человека» претенциозно в высшей степени: сто двадцать коротеньких параграфов, и в них — вся мировая мудрость и разрешение всех исторических проблем. Автору, может быть, увлекательно было этот трактат писать, но читателей занимать им не следует.
Книга Сетницкого, наоборот, любопытна — при всей ее отвлеченности и, порой, сумбурности. К сожалению, этот обширный труд не закончен. Интересен он психологически: автор считает возможным строить сейчас цельное и устойчивое религиозное мировоззрение, обращаясь не только к помощи чувства, но и к содействию разума, и не замечая какого-то основного рокового противоречия между методами, которые он избрал, и целями, которые он себе поставил.
* * *
В Ковке вышло сочинение попроще, скромно озаглавленное «Открытие великой тайны бытия и загробной жизни». По названию можно было бы подумать, что это вздор, полный и окончательный. Но это не совсем так…
Г. Рудольф ничего не «открыл», разумеется, но он добросовестно изложил содержание прочитанных им книг, а прочел он на своем веку много, и порой читал книги интересные. Не могу, однако, обойти молчанием одного «открытия» действительно замечательного.
В главе об искусственной мистике он рассказывает о губительном действии гашиша на психику человека и добавляет:
— Действие гашиша изложено профессором Ш. Бодлером в его книге, озаглавленной «Les paradis artificiels».
Дабы не оставалось сомнений в авторитете свидетеля, г. Рудольф и дальше везде пишет: профессор Бодлер.
Поэты — люди шалые. Ссылка на них не имеет весу. Профессорское звание должно придать имени Бодлера необходимую долю солидности.
ГЕРОИ НАШЕГО ВРЕМЕНИ
В последней, восьмой, книжке «Красной нови» помещен подробный отчет об очень интересном деле.
По поручению редакции два сотрудника журнала, Ермилов и Мазнин, отправились на один из крупнейших московских заводов «Господшипник» и провели там в наблюдениях и беседах довольно долгое время… Случай сам по себе обычный. Все советские писатели теперь путешествуют по «строительствам», или «включаются в производство». Ничего нового, ничего замечательного в самом факте посещения завода литераторами нет. Однако затея «Красной нови» вызвала в писательских кругах оживление и любопытство. Отчет о проделанной работе Ермилова и Мазнина читался в особом собрании, в присутствии целого ряда известных беллетристов — и, судя по прениям, все отнеслись к докладу с гораздо большим вниманием, чем это бывает обыкновенно.
В прениях была отмечена новизна затеи. Дело в том, что Ермилов и Мазнин отправились на завод не для воспевания его успехов или «зарисовки» заводской жизни, — что всем давно уже в Москве набило оскомину, — а с другой целью, скромнее и живее. Их интересовали на этот раз только люди. Они побеседовали с несколькими десятками рабочих, мастеров и молодых инженеров, задали им кое-какие вопросы, полюбопытствовали насчет литературных или общекультурных взглядов и вкусов, постарались определить их настроения и теперь обнародовали стенографическую запись этих бесед.
Некоторые писатели, с чисто советской склонностью все преувеличивать и всегда видеть небывалое, признали и этот опыт «неслыханно продуктивным», поразительным, чуть ли даже не гениальным. Другие отнеслись к работе Ермилова и Мазнина разумнее и осторожнее. Но все согласились, что эта работа имеет большую ценность для словесности, занятой поисками «героя нашего времени»: а ведь именно такова советская литература. В последнее время даже там, в СССР, стали все чаще раздаваться жалобы на то, что литература в изображении героев схематична, что она наделяет их заранее известными чертами, что она «лакирует» жизнь… Тип «нового человека» советским писателям не удается, они не могут его уловить, хотя почти все их старания на это и направлены. Они боятся противоречий, избегают срывов, которыми полна действительность: в поисках бесспорной и партийной «положительности» они сплошь и рядом превращают человека в автомат. Ермилов и Мазнин дают образцы, с которыми придется считаться. Как выразился один из участников прений, критика в их лице «планирует литературу и опережает ее», т. е. предлагает ей материал, идет сама в жизнь вместо того, чтобы питаться за счет чужих замыслов.
Как была выполнена работа? Каковы гарантии ее «объективности»? К сожалению, надо ответить, что выполнение одностороннее и гарантий маловато. Да иначе и не могло быть. Хотя Мазнин в заключение своего доклада и сказал, что вовсе не намерен был представить «"некую оранжерею" законченных характеров, на которых никакой пылинки прошлого нет» и что завод «не является питомником каких–то голубых хрустально-прозрачных людей» — оба докладчика именно к «оранжерее» и стремились. Допустить какой-либо «конфуз» они не могли. В лучшем случае они оставили неясности, противоречия, шероховатости «по идеологической линии», но необходимость финального мажорно-болыпевистского аккорда определила все-таки и доклады и самую анкету. Слова записаны точно: в этом едва ли можно сомневаться. Но выбор «человеческого материала» для обследования был явно приноровлен к результатам, намеченным заранее. Не случайно Ермилова и Мазнина упрекнули тут же, после докладов, в том, что они «ограничились людьми с пролетарскими биографиями». Упрек мягкий, но весьма характерный, если его расшифровать.