Рукопись, найденная в чемодане - Марк Хелприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сполз по нему вниз и, несколько минут продержавшись за его лодыжки, меж тем как он лягал меня по лицу, словно бы отгоняя цыпленка, полностью вытянулся и отцепился. Скольжение, прежде чем подошвы мои коснулись уступа, продолжалось несколько долгих секунд.
Затем отцепился и он, да так, словно находился всего в нескольких футах от земли, и я втянул его на площадку.
– Что теперь? – спросил он, не вполне уверенный в нашей миссии.
– Теперь повернемся.
И мы повернулись. Хотя пожарный выход проходил всего-то шестью футами ниже, в ширину он имел лишь два с половиной фута, и мы могли его видеть только при опасном наклоне вперед. У меня было такое чувство, словно бы невидимая сила толкала меня с выступа в пустоту. Я, разумеется, сопротивлялся этой силе, но при этом старался не перегибать палку.
– Что дальше? – спросил он.
– Мы спрыгнем и набросимся на него.
– У него винтовка. Вы пойдете первым.
– Если он попадет в вас, это еще не значит, что вы непременно умрете, – заявил я.
– Все равно вы пойдете первым.
– Нет-нет, – сказал я. – Тому, кто пойдет первым, безопаснее. Это его ошарашит, и он станет целиться во второго.
– Пусть так, но вы идете первым.
– Ладно, раз вы настаиваете, – сказал я.
– Хорошо. Я вскоре последую за вами. Когда я спрыгну, он от вас отвернется. Тогда вы на него наброситесь.
С этим я согласился. Пожалуй, в тот момент я согласился бы с чем угодно.
Я обеими руками помахал полицейским, чтобы они прекратили стрелять, и, когда до них это дошло, спрыгнул. Поскольку я думал, что не попаду на пожарную галерею и разобьюсь насмерть, то отцепиться от края было гораздо труднее, чем в первый раз прыгнуть с парашютом, когда у меня, по крайности, был парашют. Но мне повезло. Я приземлился не только на галерею, но и на винтовку, словно это был рычаг, точкой опоры которого служил подоконник. Приклад так сильно ударил снайпера в челюсть, что его отбросило в глубину комнаты.
Вслед за этим рядом со мною приземлился швед, в полную силу шмякнувшись о пол задними своими частями. Вроде бы он ничего себе не повредил, но казался слегка ошеломленным.
Я взял винтовку и величавым жестом перекинул ее через голову. Через несколько секунд услышал дребезг, с которым она упала на мостовую.
– Идиот, зачем вы это сделали! – завопил швед.
– Он без сознания, – убежденно сказал я; прошла секунда.
– А вот и нет, – возвестил швед, уклоняясь от снайпера, пытавшегося заколоть его штыком.
– Прекратить! – гаркнул я, и снайпер тогда сделал выпад в мою сторону; я отпрянул, ударившись плечами о перила – Прекратить!
Это возымело действие – он замер. Я увидел его в первый раз. Должен сказать, что был удивлен: он совершенно не соответствовал моему представлению о снайперах. Росту в нем было около полутора метров, и были у него редеющие рыжие волосики и рыжая бороденка, а глазки, самые выпученные глазки, какие мне только приходилось видеть, создавали впечатление, что его кто-то душит.
– Тебе шею сдавило! – крикнул я пронзительным голосом, впрыгивая внутрь через окно, о чем тут же пожалел.
Я оказался в его квартире, а может, в офисе, неважно, и это было тем местом, находиться в котором я не хотел. Пол устилал двухфутовой толщины слой из остатков пищи и кофейной гущи. На плите булькал кофейник, а вокруг были разбросаны картонные тарелки с жареной курятиной, некоторые из них были, возможно, доставлены туда вчера, а некоторые – год назад. Это было все равно что оказаться в трехмерном фильме о разлагающемся цыпленке.
Охваченный отвращением, я вскочил с пола, стараясь удержать рвоту. Ничего нет хорошего в том, чтобы тебя тошнило, когда кто-то готов наброситься на тебя со штыком. Я заметил, что ванна, находившаяся там же, до половины наполнена какой-то зеленой слизью, а над унитазом висит изображение Эла Джолсона и в глотку ему воткнут метательный нож.
Возле плиты стояла куполообразная птичья клетка, в которой покоились кости издохшего попугая, а на входной двери висел календарь за январь 1922 года.
Товарищ мой впрыгнул в окно и первым делом сказал:
– Какая мерзость! Что за мерзкий тип!
Снайпер, засучив ножками, бросился в мою сторону. Я уклонился, как если бы уходил от удара кулаком, и он врезался в стену, но повернулся в мгновение ока. Он был донельзя взбудоражен.
– Ты что, никогда здесь не прибирал? – спросил я.
– Не заставляй меня заниматься уборкой! – проорал он, и это был единственный набор слов, который я когда-либо от него слышал.
– Я и не заставляю, я просто спрашиваю, приходилось ли тебе ею заниматься?
Тут он чуть не свихнулся.
– Не заставляй меня заниматься уборкой! – снова проверещал он, размахивая передо мной штыком на манер самурая. Он был быстр, он был скор и собирался меня убить.
Когда он рассекал лезвием воздух, оно издавало удивительный звук, и это неудивительно. Оно было единственной чистой вещью в его апартаментах. Зачарованный, я только пятился. Потом швед сделал выпад сбоку, но этот чудовищный неряха ответил движением, с каким форель хватает муху, и рассек шведу лицо. Кровь так и хлынула, ее как будто выкачивали насосом. Он повалился в грязь.
Затем снайпер снова повернулся ко мне, и я увидел, что на меня наступает ветряная мельница. Я не мог ее обойти, не мог через нее перелететь, не мог под нее поднырнуть. Сначала я очень испугался. Подумал, что мне придется умереть в точности так же, как тем цыплятам, что гнили на полу.
Когда он приблизился настолько, что я уже вдыхал воздух, нагнетаемый его лезвием, до меня дошло, что единственным, что возможно сделать, было принять в себя удар штыка, удержаться на ногах и заграбастать этого сучьего выродка за глотку. Его выпученные глазки указывали на то, что ему уготовано, и я исполню его предначертанье, даже истекая кровью.
Штык воткнулся мне в бок. Порез был глубоким, но поначалу я его не почувствовал. Потом он ударил меня в плечо. Я вознес мгновенную молитву, чтобы не оказались повреждены артерии, и схватил его за шею. Он попытался вытянуть штык, но расстояние между нами было уже зафиксировано навсегда.
Никогда я не был настолько решителен. Но какой у меня оставался выбор? Вся моя сила утекла в кисти рук. Потом я услышал легкое постукивание чьих-то ног – кто-то поднимался по пожарной лестнице. Это не имело значения. Появились полицейские. Это тоже не имело значения. Когда они забрались внутрь, гримасничая при виде того, что им предстало, грязный маленький пучеглазый снайпер свисал у меня из рук, и глазки у него выкатились совершенно, а лицо стало белым, как облако.
В тот день мне не удалось добраться до Бруклинского треста, и Юджин Б. Эдгар, самый богатый человек в Америке, урезал мое жалованье вдвое. Но это не имело значения, ибо во времена Великой депрессии даже половина моего жалованья составляла сказочную сумму.
Искры из преисподней
(Если вы этого еще не сделали, верните, пожалуйста, предыдущие страницы на место.)
Вернувшись в свои покои на верхнем этаже «Хасслера», я сжимал в руке горлышко еще одной бутылки ледяной минеральной воды: сначала в правой руке, а потом, когда стал открывать дверь, в левой. До меня в этих комнатах жила какая-то женщина, и аромат ее изысканных духов прильнул к самым неожиданным местам – я обнаружил его на своих ладонях после того, как загнул полог над кроватью, и провел весьма насыщенную минуту, вдыхая запах, исходивший от телефонного аппарата. Это были не те духи, которыми пользовалась Констанция, но из разряда достаточно высокого, чтобы я понял, до чего я одинок. Я прошел на террасу, сел, задрал ноги и стал пить воду. Она называлась «Импала» и была резкой и приятной на вкус. Поздней ночью Рим был безмолвен, слышен был лишь шелест ветра, пробирающегося сквозь деревья на Вилла-Боргезе. А еще в летнем воздухе раздавался плеск холодных фонтанов, эхом отдававшийся от выкрашенных охрой стен, все еще сохранявших дневную жару.
На терраске моей стояли кадки с черной землей, в которых распустились цветы, а звезды, полыхавшие над Тирренским морем, придавали ночи таинственный мягкий свет, исполненный волнения и обещания. Множество раз я позволял себе (на протяжении большего числа часов, чем осмелился бы признать) утопать в медленных, безупречных ритмах солнца или звезд, глядя на птиц, или на фонтан, или на стебли пшеницы, раскачивающиеся в золотистом воздухе тихого августовского полдня.
Это напоминало мне, что в конце двадцатых и на протяжении всех тридцатых годов большую часть лета мне приходилось оставаться в Нью-Йорке и по выходным я обыкновенно прогуливался по заброшенным улочкам нижней части Манхэттена, где за пять кварталов слышно было, как в удушливый воздух вспархивает голубь. Как раз на скамейках в безымянных парках, где я проводил одинокие воскресные дни, меня и осенило.
А почему бы и нет? Я вырос на ферме, где оставался до десяти лет, и там я смог почерпнуть непосредственно у природы и без каких-либо затруднений то, что целые слои народонаселения, лишенные такого преимущества, считали исчезнувшим, то, что стремились найти философы, кладя на это жизнь, исполненную трудов, и что мне, ничего об этом не знающему, открывалось при одном-единственном взгляде на залитый солнечным светом ручей.