Крысобой. Мемуары срочной службы - Александр Терехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лысый опечатывал двери автобуса, Губин прокричал вдаль:
— Пускайте водителя! — Насунул фуражку и осторожно забрался к нам. — Удобно устроились? Сейчас поедем. Я подумал: без сопровождения, без мигалок, а уж доедем до места, там — все… Ничего? Прошу прощения. — Он избегал моих глаз, принужденно улыбался. — Чуть обождать. Минуту. Песню включить?
— Человек вон этот, — негр спрашивал. — Что с нами?
— Что вы? Какое? А, этот, остриженный? Честно говоря, хотелось бы, да. Хотя он, вы правы, не вполне официальное… Но по существу — опытный товарищ, помогает, а-а… У вас какое-то есть?.. Почему вы спросили?
— Останется пусть.
— Да? По совести говоря… Впрочем, я и сам… Думаю, что… — Автомобиль шелохнулся, Губин припал к переговорному устройству. — Сел? К гостинице, со стороны бульвара, вход в кинобудку, знаешь? Давай! — И замкнул дверь.
Лысый сноровисто обернулся и взирал, как удаляется автомобиль, не сойдя с места. Его заслонили подбежавшие спины. Мощное радостное движение увлекало, мы летели, как к бабам в чужой город.
— Не холодно? А вам? На месте у нас небольшое празднование, подготовили, что можем… Сами увидите, не стану предварять, — тараторил, то плаксиво жалясь, то потерянно усмехаясь. — Удобней смотреть с крыльца, надеюсь, одобрите, чтоб трибуну не городить, тут я осмелился распорядиться… И всем видны. Обратите внимание — с вашей стороны проезжаем птицефабрику, поселок птицефабрики, сама-то фабрика разбросана, несколько производств. Крупнейшая в области. Договор с немцами заключили на перо, но развитие сдерживает несовершенство нормативных… — Губин поперхнулся и больно потискал пальцами губы. — Позвольте, я занавеску задвину? Благодарю. Да-а, столько ждали. А теперь — не верится…
Веки у негра кроваво закраснели, он опустил широкий раздавленный нос с маленькими ноздрями и причмокивал.
Я не мог найти, на что возможно смотреть, и все не могли. Но вскоре я начал вслушиваться — у водителя играет? всплесками, мешаясь с птичьими отголосками людей, — просто мы подъезжаем. Мы мчались незрячими, и звуки для нас окрашивались и получали рост: там пробовали согласие золотые безбрежные оркестры, бухающие барабанами, расходились и схлестывались, и так же схлестывались внутри болезненным комком разминувшиеся под разные марши вдохи и выдохи, все пробивали гудки автомобилей. Мы словно сидели у растворенного в весну окна, когда все звуки свежи, значимы после зимней заклеенной глухоты, мы оказались на берегу вороньих кличей, спешащих каблуков, шершаво трущих о дорогу подошв — там текли реки, они текли строем и, пересекаясь, не смешивались; добавляли тревоги звуки непонятные, случайные, их доносил в щепоти ветер: какие-то жестяные удары, хлопки, как о пыльный ковер, словно лай собаки, стругающий кашель, и сверху всего звонко переламывался церковный звон, словно небо прохудилось, и с него сочились частые колокольные удары; долетало все поразительно, потому что человеческие голоса так сплотились, что казались тишиной, человеческие голоса не разделялись, безлико шумели, как прибой, вокруг, и я боялся дыхнуть, казалось, мы на дне — раздавит, по крыше ударят кулаки, брызнут стекла и руки потянутся к нам.
— Подъезжаем, — сгорбился Губин, откашлялся. — Под-ез-жаем! Город наш, посмотрите, красивый… — Пальцем очистил от занавески самый уголок окна и приложил глаз, отправив фуражку на затылок.
Негр беспокойно пересел, посжимал-разжимал кулаки, пофыркивая, как собака — душно, и страшно вспотеть. Спросить бы воды.
Губин ощупью нажал переговорное устройство.
— Вплотную к кинобудке, к двери! Покажи им пропуск. Выйди постучись — откроют. И сам уходи на площадь. После одного человека отвезешь на вокзал. — Спина у Губина бугрилась, он кратко глянул в зеркало, неузнающе мазнул глазами в нашу сторону.
— Ну. Пойду!
— А вот скажите, скажите, — распаляясь, залопотал негр, обиженно подергивая головой. — А вот я слышал: вы имеете значительные раскопки археологии. Их желаете показывать?
Губин, казалось, удивился и после неприятной заминки уверенно, но медленно подтвердил:
— Верно. Есть действительно ценное месторождение, — говорил почему-то преимущественно мне. — Целый город. Но это не совсем здесь. Дальше. На берегу озера. Красивое место. Жаль, что не можете дольше остаться. А то — оставайтесь. — Стараясь улыбнуться. — Будем рады. Что-нибудь придумаем.
На улице он расправлялся:
— Охрану отсюда! Убирайте, убирайте всех!
Что?! Грохот затопил нас, тяжелые страшные марши, запаленные выдохи тел — это негр бездумно включил телевизор, и мы завороженно уставились: неузнаваемая площадь, покрытая шапками и плечами, сплошь осененная знаменами, как травой, раскачивалась вокруг переливающейся массы оркестров, грохотавших, грохотавших, как сердце, гнавших волны от себя; площадь лежала как шерсть, как брюхо зверя, расставившего свои косматые конечности в улицы и переулки, и молчала; жутко, словно мы слышим трепет каждого знамени; в телевизоре пошуршало, и близкий голос буднично сообщил:
— В гостинице «Дон» подходит к концу представление Президенту России и Генеральному секретарю Организации Объединенных Наций руководителей города и области. Сейчас наши гости в сопровождении губернатора Виктора Алексеевича Губина, которому, как стало известно буквально только что, указом Президента присвоено звание генерал-майора, выйдут на крыльцо гостиницы и примут участие в праздновании открытия памятника «Исток Дона».
Марши оборвались по едва уловимому муравьиному взмаху, набрали воздуха, и общей мощью загрохотал гимн.
— Скорее! Надо идти! — орал Губин, отворив дверцу, заглушая. — Я прошу! — Заткнул телевизор, но гимн гремел громче, с улицы, близко, потряхивая землю, по которой мы пробежали в растворенную дверь, в страшном воздухе, в кинобудку и дальше — меж круглых железных коробок и киноаппаратов, уткнувшихся в отверстия в стене, похожие на корабельные бойницы, и вышли в голый, дочиста вымытый проход, упиравшийся в двойные стеклянные двери — издали сияло золото круглых ручек. Верхняя часть дверей пропускала небо, внизу сгрудились дома, на донце темно шевелилось человеческое тесто, гимн, взрывами оглушал, я задыхался в броне тяжелого, обшитого ватой пиджака, негр унимал трясущиеся руки.
Губин оперся на стену, запрокинув бледное лицо, морщась, будто болит, сглатывал, скулы ему перехватывали невидимые скобы, очнулся, поболтал губами, сильно насунул фуражку и, как только отыграл гимн, растолкал двери и прошел крыльцом уверенным шагом на глаза неистово взревевшей толпе — и долго успокаивающе держал поднятой руку, другой, затрепетавшей, никак не мог достать бумагу из кармана кителя.
Этот день… Многие века… Я не понимал ни слова. Он читал короткие, громкие слова. Когда замолкал — площадь хлестала ладонями. История нашей великой страны… Рубаха моя намокла совсем, горячая испарина уводила зрение, мешала дышать. Я боялся свалиться. Я чуял, если хлопают, значит, сейчас — мы. Но он брался читать дальше. Свершений… На пути… Так тянулось, иногда вдруг холодно — когда ветер растворял чуть двери и проскальзывал к нам ледяными свитками, казалось, все обойдется.
— Господин… — негр показал мне: послушайте. — Мы не так. Не надо было строить. Нам важным оставить лицо, впечатление от нашей великой, нашей русской земли, ничего другой оставить не можем. Так сломать, сровнять, а построить малую часть. Но на великий размер. Все пройдет, все пройдут, от нас останется эта часть. Приедут другие, приплывут, дойдут нас и скажут: какой же великий был тот народ, если такой великой у него такая малая у всех часть, и как же был велик тогда их весь город, и — замолчат. Выстроить одно — крыльцо, уборную. Проходную. Но — большую.
Я ответил знаками: все уж, идет за нами. Губин пьяно пробирался к нам сквозь двери и рядом махал фуражкой на распаренное лицо, пот с его бровей капал на щеки, он норовил подхватывать его губами и кособочил рот. Негр отвернулся, на площади — ни звука. Негр отправился прочь, Губин ринулся вслед, с воздетой рукой, но не мог проговорить сквозь перехваченное горло, лаял:
— Хэй-эй-хэй, — пытался отхаркаться.
В проход запятились два солдата. Один натирал пол обутой на босу ногу щеткой, второй осушал тряпкой получающиеся мыльные разводы, Губин засипел:
— Кто?! Да кто?!
Солдат с щеткой мигом оборотился, увидел меня — ахнул, они бросились прочь, один поскользнулся и полетел негру под ноги, крутанулся на полу, подальше от протянутой негром руки, Губин намертво ухватил негра под локоть и чеканил, вздыхая:
— Я рад. Что мы провели. Успешные переговоры. Позвольте вас, теперь…
Подтащил негра ко мне, мой локоть сам собой подставился Губину — он двинул нас вперед, мы миновали двери, за ними стало не продыхнуть — и заухали взрывы, в небо высоко побежали лохматые тропинки салюта, пересекаясь, разбухая вспышками, наливаясь светом, как царапины наливаются кровью, превращаясь в цветы, замирая и пропадая напрочь, рассыпаясь огненной дробью и хором взлетая еще, — «Ура-а! Ур-ра-а!!!» раскатывалось в ответ, мы остановились на высоком крыльце, выложенном серыми плитами, расступались ближние люди, образуя вокруг нас поляну с ровными углами, а народ стоял там — дальше еще, за легкой оградой, внизу, и площадь смотрела на небо, салют влажно дрожал на лице Губина, он еще подвигал нас вперед, туда, где, как цапли, одноного стояли микрофоны, на постеленный коврик, красный с желтой каймой, салют ослеплял разные щеки домов, то приближая, то затемняя их, площадь вдруг закричала разом: откуда-то со стороны, в небе, оказались легкие чашечки парашютов — от них заклубились цветные дымные хвосты, закручиваясь друг за дружкой, ослепляюще засияли прожекторы — они тяжело поводили безухими головами, пока тесно собрали свет на той стороне площади, на глыбе, завешенной мешковинным полотном, как зеркало; Губин негромко проговорил в микрофон, но по тому, как замерла площадь, я понял: его слышат.