Любимец женщин - Себастьян Жапризо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Толедо, гасите и вы свою лампу! Я вас вижу как в театре теней. Нельзя же так!
Мы долго еще болтали в темноте в нескольких шагах друг от друга. Он смешил меня, и должна вам сказать, что, когда хихикаешь голяком совсем рядом с мужчиной в большой темной палатке, чувствуешь себя весьма своеобразно. Ясное дело, он тебя не видит, но тебе все же как-то неуютно и потому хохочешь во все горло над чем попало. На следующее утро в столовой я поймала себя на том, что, вместо того чтобы пить кофе, то и дело поглядываю на себя в оконное стекло. Конечно, я и раньше в него смотрелась, но теперь я поняла, что понемножку влюбляюсь в Мориса.
С начала моей службы на флоте у меня было трое любовников. Первый - капитан медицинской службы, когда я проходила практику в Сан-Диего. Красавец был мужчина. Второй - лейтенант, совсем мальчишка. Не знаю, что уж он выделывал на трапе, только угораздило его сломать ногу. И когда я с тысячью предосторожностей устраивалась сверху, чтобы хоть как-то его утешить, он только и знал, что повторял: "Тише, тише, ты сместишь мне коленную чашечку!" В общем, ясно, что я не за чинами гонялась, все и дальше у меня шло по нисходящей, и третьим оказался матрос. В ночь перед высадкой в Лейте мы с еще одной медсестрой решили хорошенько развлечься и напрочь забыть о войне.
Можете себе представить, в каком состоянии вернулась я в тот день в "Карлейль". Но Морис ни с того ни с сего пустился в ужасное занудство. И суп-то ему плох. И рыба никудышная! Сперва он потребовал, чтобы я подстригла ему волосы, а потом ныл, что подстригла слишком коротко. Я стала его брить, а он сжимал кулаки так, будто терпел пытку или готовился меня стукнуть, если я хоть раз его порежу. Мне-то показалось, что после всех этих процедур он стал выглядеть вполне прилично, насколько может выглядеть прилично француз, но он заявил, что никогда не видел более гнусной рожи и что таким его могла сделать только встреча с американцами. В конце концов я не выдержала:
- Да что вы ко мне привязались? Никто здесь еще так со мной не разговаривал! Не нравится - стригитесь сами!
Я стояла в ногах его постели и вдруг глупейшим образом разревелась как последняя дура (как будто можно разреветься по-умному) и выбежала вон из палатки, уверенная, что теперь он все про меня понял. Возвращаться к нему я не собиралась. Ужин по моей просьбе ему отнесла другая сестра, хорошо бы всыпать в этот ужин еще и какой-нибудь порошочек, чтобы избавиться от него на веки вечные. А ночью его охранял часовой.
Сама я вернулась к себе в барак, и там меня радостно встретили товарки, и я могла наконец спать голой - голой, хоть пляши от радости, и, если не считать обычных в таких случаях слез из-за всяких глупостей, спала я в ту ночь по-королевски.
На следующий день - то же наказание. С обедом к нему отправилась Падди, брюнетка-коротышка с пластинкой для исправления прикуса и добродушием добермана, которому только что отрубили хвост. Когда я ее спросила, как там Морис, она ответила:
- На вид ничего, симпатичный, а башка дурная. Я и упрашивала, и сукиным сыном обзывала - ноль внимания. Пишет и пишет кетчупом на простыне: "Толедо".
О том, как подействовало на меня это сообщение, рассказывать излишне. Но я дала себе слово помучить его до самого ужина. Я заботилась обо всех и обо всем, но только не о Морисе. А потом извела гору мыла, зубной пасты, шампуня. Надела новую кофточку, новую шапочку, новые трусики, новые туфельки. И побрызгалась новым дезодорантом.
При затуманенном закатном солнце обворожительная кукла-блондинка, которую только-только вынули из коробки, несла негодному мальчишке изысканнейшие блюда, которые только может изобрести гастрономия специально для французов: соевый суп с красным перцем, жаркое из мяса буйвола, макаронную запеканку, яблочный пирог и роскошное украшение стола, в знак дружбы и прощения, - орхидею. Если бы вы могли прочитать ее мысли (представим, что куклы способны думать), вот что бы вы узнали. Кукла думала: она входит. Он, сраженный ее красотой, молит о прощении, а потом… ну что ж! Хотя они, конечно, из совсем разных миров и она еще в детстве в своем родном Толедо, штат Огайо, тысячу раз слышала, что французы все чокнутые, одно их парля-ля-ля чего стоит, она отдается ему на измятой, разворошенной постели в невыносимо влажной духоте периода муссонов.
Но ничто (он сам любил это повторять) не кончается так хорошо или плохо, как предполагаешь. Я вошла. Морис обернулся. Скрестив руки, он полулежал на подушках. Я видела, что он дуется, но, сделав вид, будто его не замечаю, поставила перед ним поднос. Он его оттолкнул. И на здоровьице. Оставила поднос с чудесным ужином на соседней кровати и вышла.
Ночью я вернулась. Уже не куклой, а обыкновенной медсестрой, совершающей обход, насквозь промокшей, начисто не понимающей мужчин. Зажгла над ним лампу. Он смотрел на меня печально-печально. Запеленавшись в измазанную кетчупом простыню, он как будто хотел сказать, что находится еще в том нежном возрасте, когда капризы позволительны. К ужину он так и не притронулся.
- Шеф-повар рассердится, - сказала я, - он негр из Вашингтона и очень ревниво оберегает свое профессиональное достоинство. Вдобавок он куда крупнее вас, и я нисколько не удивлюсь, если он разукрасит вам физиономию, как только вы поправитесь.
Морис пожал плечом. Не помню, левым или правым. И сказал без тени улыбки:
- Ах, если бы вы знали, Толедо, что делает с человеком война! Долгие годы без женщины…
- Знаю, знаю. Мне это говорил каждый, за кем я ухаживала.
- Нет, вы представить себе не можете, что делает война с человеком.
- Кажется, вы были не один на этом острове?
- На острове? Да я там пробыл меньше часу. Понял, что Эсмеральда жива, и пообещал, что позабочусь об их спасении. Надвигался тайфун.
Он протянул руку, приглашая меня подойти поближе. Я взяла ее. Другую руку он запустил мне под халат. Я осторожно высвободилась.
- Как вы неразумны, Морис. Почему вы ничего не ели?
Он приподнялся и бросил на меня яростный, насмешливый взгляд:
- Есть? А зачем? Вы знаете, что меня ждет, когда я отсюда выйду? Расстрел.
Он перевел дыхание и глухо проговорил:
- Я дезертир!
Чтобы не упасть, я села на край кровати - не совсем в ногах, ближе к коленям.
- Не может быть!
- Де-зер-тир!
Я долго смотрела на него, не в силах выговорить ни слова. Он опустил голову. Наконец я взяла его руку и тихо спросила:
- Почему вы дезертировали?
- Все потому же… Забыл, как выглядит женщина.
Конечно, это была комедия, и только, но его рука сжимала мою руку, и в глазах - невообразимо черных глазах с длинными ресницами, каких, по-моему, и не бывает, - стояли слезы. Патетика!
Патетика патетикой, а сердце у меня сжималось от жалости и волнения.
- Чего же вы хотите? - прошептала я.
Он пожал плечом - левым ли, правым ли, - помню только, что в прошлый раз он пожимал другим.
- Вы прекрасно знаете чего, - проговорил он, отведя глаза. - Нет-нет, трогать я вас не трону.
Задавая вопрос, я, конечно, догадывалась, чего ему хочется, но теперь понимала другое: я непроходимая дура. Я вскочила на ноги. А он внимательно на меня смотрел. Вряд ли он сомневался в том, что сейчас я согласна выполнить любое его желание, и ждал теперь, что будет дальше. А я будто враз отупела. Мы глядели друг на друга. Ни один мускул не дрогнул на его лице, и мое тоже оставалось неподвижным. В конце концов я не выдержала:
- Вас это забавляет? Меня нисколько!
Сказала и побежала вон из палатки, на ходу уткнувшись головой прямо в холстину, что вместо двери. Обернулась и с порога спросила:
- А нашим офицерам вы сказали, что вы дезертир?
На этот раз он пожал обоими плечами вместе.
Я неслась под дождем к себе в барак. У входа под навесом беседовали врач с двумя солдатами. Они осведомились, как там лягушатник. В таком маленьком госпитале, как наш, всем все моментально становится известно. Я бросила на ходу:
- Все в порядке.
Поверили они мне или нет - спросите сами.
Следующие два дня я была непроницаемее сфинкса. Приходила к Морису в халате с деловым видом, молча ставила ему градусник. Температура нормальная, давление удовлетворительное, белки глаз белые, зубы ослепительные, ниже пояса пациент стыдливо укутан в простыню. Когда я, собравшись переменить белье, злобно потянула ее к себе, он вцепился в нее с такой силой, будто защищал честь великой Франции. Наплевать. Я унесла чистую простыню обратно.
Но "как длинны твои ночи, Боже", поет Армстронг, и по ночам я плакала, упрекая себя в том, что сразу не поняла, чего от меня хотят. А ведь, казалось бы, чего проще? И сделалось бы это ничуть не сложней, чем тогда, когда я раздеваюсь за ширмой. И разве до этого я не была согласна дать ему много больше?
Что произошло на третью ночь, рассказывать не обязательно, но я все-таки расскажу. Завесив поплотнее вход в палатку, я поставила поднос с ужином к нему на колени и сказала нарочито строго, чтобы хоть чуть-чуть себя подбодрить: