Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера - Юрий Слёзкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трудно сказать, насколько успешными были подобные акции. Мыло пользовалось популярностью в некоторых общинах, а чайники, тазы и ножи были ценными призами, но, например, принятие ванны воспринималось как мучительное и оскорбительное испытание, а то, что для одних было зловонным символом подчинения, для других было важным религиозным оберегом. Так или иначе, подобные состязания проводились и несколько десятилетий спустя.
Идея равноправия женщин вызвала гораздо больше споров. Речь шла о войне против базовых институтов туземного общества, и вели эту войну мужчины, в большинстве своем совслужащие. Сопротивление было отчаянным; большинство туземных мужчин не желали слышать о допуске женщин на собрания и участии их в принятии решений. Председатель тузрика на Ямале заявил: «Если в совете будет женщина, то пусть выбирают мою жену; а я с бабой заседать не буду» (его «пришлось уволить», а его заявление «квалифицировать как антисоветское и кулацкое»){954}. Женщины также испытывали довольно серьезные сомнения:
Если мы будем равняться с мужчинами, мужики нам скажут «Ты сегодня варила котел, сидела в чуму, я ездил добывать промысел, завтра я буду греть котел, а ты поезжай на охоту». Мужик-то котел сможет сварить, а нам промысла никогда не добыть, мы и стрелять не умеем. Нельзя нам равняться.
Мы как привыкли слушаться мужиков, что они нам скажут, то и свято. Перечить не смеем. Вдруг, если они бросят нас — куда мы попадем без мужиков?{955}
Не все были согласны с этими ненками. Корякские женщины, например, обладали большей политической автономией и играли существенно большую роль в принятии решений. Но главным предметом спора было не участие женщин в политической жизни, как ее понимали русские, а сам институт брака, прежде всего калым и полигамия. С точки зрения активистов культурной революции, туземная брачная практика мало чем отличалась от работорговли, и ее следовало реформировать быстро и радикально. Как писала одна активистка, «нужны репрессии, и суровые репрессии»{956}.
В отличие от формальных, ex officio докладов о преступлениях кулаков, многие сообщения о тяжелом положении женщин достигали высокой степени лиризма. Каждая девушка-туземка была Золушкой, ожидающей избавления:
Отец ее был бедняк, не имел оленей и продал ее за шесть оленей еще трехлетней девочкой кулаку Якуня. С детства ее заставляли выполнять тяжелую работу: рубить дрова, носить воду, снимать шкуры с убитых оленей, ловить рыбу, загонять оленей в изгородь и так далее. Кроме того, в ее обязанности входило вставать рано утром и разжигать костер. Одевали ее во все старое поношенное, пищу давали самую худшую и заставляли ее самой себе готовить пищу из затхлой муки и другого испорченного продукта. Очень часто избивали ее. Избивали ее за то, что проспала и вовремя не разожгла костер, за то, что не нарубила дров, не принесла воды, и так далее{957}.
В роли принца выступали райисполкомы. Действительно, рассказы о восставших женщинах, которые, вдохновляемые и возглавляемые местными русскими совслужащими, ушли от своих деспотичных мужей, отцов или (лучше всего) отчимов, стали особым жанром литературы о Севере{958}. Стали они и частью жизни. Хотя многие женщины игнорировали призывы обращаться за помощью в красные юрты или в суд, некоторые с готовностью откликнулись. Со времен завоевания коренные жители Севера использовали русские суды, русскую символику и русское влияние в своих целях. Теперь настал черед женщин использовать новых влиятельных союзников. В отличие от «трудящейся бедноты», женщины осознавали себя особой группой и были не прочь получить поддержку извне. Вот, например, письмо «судье колоды Панкагырь при Чумско-таймурском родовом совете гражданина колоды Шонягирь вдовы Джалыурик»:
Зимой 1926 года умер мой муж Чиктыкон Гарбауль к Кочениль. Я осталась вдовой с двумя маленькими детьми. Со мной осталась приемная дочь, племянница мужа, сирота Тыральдын, теперь вышедшая замуж за Басто колоды Шонягирь. Басто в настоящее время проживает в моей юрте и отрабатывает калым. После смерти мужа его дядя Парчен колоды Кочениль стал требовать, чтобы я пошла к нему жить. Ввиду того, что Парчен всегда плохо относился к моему покойному мужу и теперь свою ненависть перенес на меня, я у него жить не хочу. Я заявляю, что я могу жить самостоятельно, так как имею законную помощь со стороны приемной дочери Тыральдын. Прошу суд разобрать мое дело и заставить Парчена отказаться от притязаний на моих детей и имущество.
За неграмотностью, прикладываю свой палец правой руки{959}.
Суд решил это дело к полному удовлетворению вдовы, но после того, как Басто рассчитался со своими обязательствами и молодая пара покинула юрту, семья Парчена могла снова предъявить свои права на Джальгурик (суд проявил понимание и назначил ее официальным опекуном сына Парчена). Альтернативой было бы вторично выйти замуж или вернуться в юрту отца, но в последнем случае она должна была отдать своих детей и имущество брату покойного мужа — то есть Парчену. Более того, если бы она выбрала возвращение домой, ее отцу пришлось бы вернуть уплаченный за нее калым, что ему вряд ли захотелось бы делать{960}.
Тысячи женщин Севера стояли перед подобным выбором, и если они не могли содержать себя сами, но не желали жить со своими опекунами, хотели снова выйти замуж, но не были готовы расстаться с детьми или решили вернуться домой, но не встретили сочувствия, русские суды могли быть очень полезными{961}. В крайних случаях (когда решение суда невозможно было исполнить или когда не находилось подходящих туземных опекунов) женщин могли взять под свое покровительство красная юрта или исполком{962}. Многие из этих женщин были сиротами или париями, и, согласно большинству свидетельств, их обычно посылали учиться. Больше о них ничего не известно. Как бы ни сложилась их дальнейшая судьба, они не возвращались в родные места, вооруженные политическими знаниями и революционными ценностями, чтобы возглавить группы активистов. Иными словами, несмотря на некоторые первоначальные успехи и большие ожидания, борьба за женское равноправие не привела к созданию класса туземных союзников. Большинство женщин использовало новую политику и новых политиков, чтобы укрепить свои позиции внутри своих сообществ, а не для того, чтобы разрушать эти сообщества; те, кто предпочел изгнание, не могли вернуться. «Когда я на берег вышла в комсомольском костюме, от меня все ушли, — жаловалась одна из новообращенных. — “Теперь, говорят, ты не наша. Теперь это большое начальство”»{963}.
Но был еще один источник потенциальных союзников: молодежь. Вместе со своими матерями молодые люди стали восприниматься как угнетенный подкласс туземных сообществ, и стандартная формула призывала к «усилению в советах руководящей роли бедноты и батрачества, в особенности женщин и молодежи»{964}. Для большинства ее участников сталинская революция была войной поколений. Активисты были молоды и отождествляли молодость с прогрессом, а старость — с пережитками прошлого. В мифологии того времени «юность» была ключевым мотивом: Советская страна и ее герои были юными; наступление зрелости и построение социализма сливались воедино; победа требовала разрушения старого мира. На Севере это противостояние было образцовым: все кулаки были старейшинами, а все старейшины — кулаками.
Лучшим способом победить старость было образование, поскольку оно позволяло сформировать «новые кадры» и повысить «сознательность». Применительно к тайге и тундре это означало создание начальных школ, а применительно к большинству коренных жителей Севера — похищение детей.
Ни одно другое политическое мероприятие не сталкивалось с таким непониманием, негодованием и сопротивлением. Дети выполняли важную работу, и даже краткое отсутствие ребенка могло существенно повлиять на ход промысла («ребята очень помогают в хозяйстве, без них никак нельзя обойтись»). Но самое главное, даже краткая разлука могла означать потерю ребенка навсегда, поскольку, как это понимали и родители и некоторые учителя, задача школ состояла в том, чтобы выпустить маленьких русских. Практические выгоды такого предприятия были сомнительны («вот вы учитесь много, а без штанов ходите»), а с моральной стороны им не было оправдания. Новым миссионерам говорили все то же самое, что в свое время говорили старым: у всех народов есть свои боги, законы, обычаи и — дети. И всем дано право сохранять их за собой. «Тунгусский ребенок не станет жить у русских, так же как и русский ребенок не станет жить у тунгусов в горах»{965}. Одна хантыйская женщина сказала юной студентке-музыковеду: