Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера - Юрий Слёзкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому, когда Сталин объявил, что классовая борьба обостряется и что все ученые-немарксисты находятся по другую сторону баррикады, этнография была атакована с фланга. Во время первой схватки «на историческом фронте» В.Б. Аптекарь, делегат от Российской академии истории материальной культуры, произвел залп по Богоразу и его «скрытой борьбе против марксизма»[86]. Главным преступлением было «отношение ученого мира к яфетической теории И.Я. Марра, которая подвергается самой безобразной, в особенности принимая во внимание условия Советской России, травле»{1011}.
У И.Я. Марра и его последователей из Академии истории материальной культуры были основательные причины недолюбливать ученый мир в целом и этнографов в особенности. Будучи молодым грузинским лингвистом, Марр проникся антипатией к индоевропейскому уклону академической лингвистики. Он полагал, что все прочие языки (включая грузинский) страдают от такого же пренебрежения, подчинения и колонизации, как и их носители. То же самое можно было сказать и о снобистском интересе лингвистов к «литературному языку» в ущерб «живой народной речи». Профессиональной задачей и моральным долгом Марра было разгромить лингвистический империализм как в национальном, так и в социальном отношении.
К концу 1920-х годов Марр прошел долгий путь. Вдохновленный марксизмом и модой на интеллектуальный редукционизм, он сформулировал «новую теорию языка», известную также как «яфетическая теория», и стал одним из патриархов марксистской науки. Согласно Марру, язык является частью социальной надстройки и потому отражает циклические изменения экономического базиса. Иными словами, язык принадлежит истории и, как любой социальный институт, является частью всеобщей прогрессивной эволюции. Индоевропейская теория постоянно разветвлявшегося протоязыка идеалистична и противоестественна, поскольку она предполагает движение в сторону все большего многообразия. На самом деле, утверждал Марр, история языка, как и история общества, которому он служит, представляет собой процесс постепенного сближения, вплоть до полного слияния всех языков при коммунизме. Бесчисленные «диффузные», «моллюскообразные» языки первобытных обществ породили более сложные языки последующих стадий развития общества, но четыре их базисных элемента (имена изначальных «тотемных производственных союзов») оставались неизменными компонентами человеческой речи. Все слова всех языков в конечном счете восходят к одному из этих четырех элементов. Так называемые языковые семьи представляют собой различные, но исторически связанные между собой стадии развития. Китайский язык является реликтом древних моносиллабических и полисемантических языков; далее в цепи эволюции располагаются урало-алтайская, яфетическая[87] и, наконец, семитская семьи. В другой формулировке, история языка состоит из линейной, синтетической, агглютинативной и флексивной стадий, каждая из которых соответствует определенной социально-экономической формации и развивается диалектически (т.е. путем превращения в новое качество через революционные «скачки»). Все языки связаны друг с другом исторически и семантически, все вносят свой вклад в глобальный процесс «глоттогонии», и ни один из них — за исключением будущего коммунистического языка — не может претендовать на превосходство над другими. Формализм индоевропеизма был преодолен, единство языка восстановлено, а языкознание стало частью истории. Работа «нового лингвиста» состояла в том, чтобы через язык реконструировать «материальную историю»{1012}.
Нелюбовь Марра к этнографии проистекала из интеллектуального и эмоционального ядра его доктрины. По его мнению, этнография искусственно — и злонамеренно — отделила историю эксплуатируемых классов и бесписьменных народов от истории человечества. Исполненные имперского высокомерия этнографы изучают то, чего не удостаивают вниманием буржуазные историки и лингвисты{1013}. Другой причиной особой обидчивости и горячности, с которыми Марр и его ученики откликнулись на призыв к классовой борьбе в научном мире, было то, что, несмотря на все их «огромные достижения» (или, как они считали, вследствие этих достижений), им так и не удалось пробиться в профессиональную элиту. В отличие от некоторых других марксистских группировок (таких, например, как историческая школа М.И. Покровского), они встречали только насмешки и безразличие. Марра регулярно называли шарлатаном, а его «четыре элемента» — алхимией. Один анонимный рецензент назвал диссертацию ближайшего последователя Марра «голой фантастикой»{1014}. К началу культурной революции раздражение марристов достигло точки кипения.
А началась она в апреле 1929 г., когда Академия истории материальной культуры организовала большое совещание московских и ленинградских этнографов. Выступая от имени хозяев, В. Б. Аптекарь провозгласил, что этнология является «буржуазным суррогатом обществоведения», который утверждает раздельное существование таких явлений, как «культура» и «этнос». Отыскивая причинные объяснения в сфере надстройки, а не базиса, она ставит проблему «на голову» и противоречит духу единственного подлинно научного подхода к изучению культуры — исторического материализма. Марксизм и этнология несовместимы: теоретическая этнология представляет собой извращение сути вещей с классовой точки зрения, а практическая этнография ничем не отличается (и не должна отличаться) от марксистской социологии{1015}.
Молодые этнографы-большевики столкнулись с серьезной проблемой. С одной стороны, они страстно желали сместить старейшин, нарушить status quo и разгромить негостеприимный мир «буржуазной» науки. С другой стороны, теперь они сами были частью этого мира и хотели доказать полезность своей вновь приобретенной квалификации для подлинной науки и социалистического строительства. Большинство из них симпатизировали различным видам интеллектуального и административного редукционизма, но не были готовы расстаться со своей специальностью и карьерой.
После долгих споров конференция приняла положения Аптекаря в отношении этнологии, определив ее как буржуазную попытку создать отдельную науку о культуре, но пришла к выводу, что в рамках исторического материализма есть место для практической этнографии или, вернее, для «исторического изучения конкретных во времени и пространстве человеческих обществ и отдельных культурных явлений»{1016}. Чем такое изучение отличалось от марксистской историографии, не объяснялось — возможно, потому, что авторы резолюции сами этого не знали. А знали они, что их работа должна приносить пользу и быть частицей борьбы коммунистов за лучшее будущее. Практические (в противоположность теоретическим) цели советских этнографов состояли в том, чтобы изучать народную жизнь в эпоху первой пятилетки, одновременно участвуя в практической деятельности по выполнению пятилетнего плана{1017}.
Как обычно, суть преобразований состояла в борьбе с врагами преобразований. В течение трех лет после совещания молодые радикалы, при молчаливой поддержке вождей (по крайней мере, так все думали), воевали с немарксистскими учеными и их союзами, журналами, методами и темами. Музеи закрывались, научные общества расформировывались, преподавание этнографии прекращалось, а преподаватели этнографии подвергались преследованиям{1018}. По мере того как росло упоение разрушением, росло число врагов, запретных тем и «подрывных действий», а также значимость социального происхождения и возраста участников. «Революционеры» обвиняли «контрреволюционеров» в «индивидуалистических классовых привычках, что привело… к кастовой замкнутости и иерархическому делению»{1019}, и в написании книг, которые «затуманивали мозги молодого поколения наших ученых»{1020}.
На ранних стадиях культурной революции немарксисты оказывали некоторое сопротивление. П.Ф. Преображенский защищал этнологию и школу Kulturkreis, а Богораз сражался против этнографов-марристов, союзников товарища Тарантаевой и «восточников» со своего Северного рабфака. Позже, когда разница между «учеными очками» и «газовой маской» исчезла совсем, большинство старых профессоров либо замолчали, либо, как Преображенский и Богораз, постарались стать марксистами{1021}.
К несчастью для них, в 1931 г. сделать это было не легче, чем в 1929-м. Один способ состоял в том, чтобы вскрывать и анализировать классовое расслоение и классовые конфликты. Это было политическим требованием: коллективизация была данностью, и она предполагала наличие классов. На более высоком теоретическом уровне все марксистские этнографы были согласны, что их задача состоит в том, чтобы определить место данного общества в цепи социально-политических формаций и, установив таким образом ориентиры, приступить к изучению взаимоотношений базиса и надстройки, а также функционирования определенных экономических, социальных и культурных явлений. При этом они исходили из того, что предметом этнографии (как части исторической науки) является изучение отсталых или, вернее, первобытно-коммунистических обществ. Иными словами, полезность этнографов для дела строительства социализма заключалась в их способности раскрывать классовую структуру общества, а их научной специальностью было изучение обществ, которые по определению лишены классов. Проистекавшие из этого трудности привели к терминологической путанице и усугубили мучительные сомнения о смысле существования этнографии как науки{1022}.