Голубой Марс - Ким Робинсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не хотела бы, даже если бы это было последнее место на Земле, которое осталось после наводнения.
Мишель вздохнул.
– Ну, для меня все иначе. Прошу, приезжай, посмотри, о чем я говорю.
– Может, позже, когда закончим эту стадию переговоров. Сейчас решающий момент, Мишель! На самом деле это тебе нужно быть здесь, а не мне там.
– Я могу видеть все на наручной консоли. Незачем присутствовать там лично. Пожалуйста, Майя.
Она задумалась, тронутая чем-то в его голосе.
– Хорошо, я попытаюсь. Но это будет не так сразу.
– Я буду ждать.
Последующие дни он проводил в ожидании Майи, хотя и старался отвлекаться от своего ожидания, не думать о ней. Каждую минуту своего времени Мишель занимал путешествиями на взятой напрокат машине, иногда с Сильвией, иногда в одиночку. Несмотря на пробуждение воспоминаний в оливковой роще – а может, и благодаря им, – он ощущал себя крайне растерянным. По какой-то причине его тянуло к новому побережью, его восхищало то, как местные жители приспосабливались к этому уровню моря. Он часто ездил туда по проселочным дорогам, что вели к крутым утесам и болотистым долинам. Многие из здешних рыбаков имели алжирское происхождение. Рыбалка, по их словам, не ладилась. Камарг был загрязнен затопленными промышленными объектами, а в море рыба, как правило, держалась подальше от бурой воды, в той голубизне, до которой нужно было плыть все утро, преодолевая множество опасностей в пути.
Слушать и разговаривать по-французски, пусть даже это был этот странный новый французский, было все равно что прикасаться к тем частям его мозга, что не посещались более столетия, электродом. Латимерии[21] всплывали раз за разом – в воспоминаниях о доброте женщин к нему, его жестокости к ним. Наверное, поэтому он и улетел на Марс – чтобы сбежать от себя, от того противного типа, каким он себе казался.
Что ж, если его целью было сбежать от себя – он ее достиг. И стал кем-то другим. Полезным, отзывчивым человеком, склонным к состраданию. Он уже не боялся взглянуть в зеркало. Он мог вернуться домой и столкнуться с тем, кем он был, – благодаря тому, кем стал. И сделал его таким не кто иной, как Марс.
Удивительно, как была устроена память. Фрагменты воспоминаний были такими мелкими и острыми, что походили на те шипы пушистого кактуса, которые ранили гораздо сильнее, чем можно было ожидать, исходя из их длины. Что он помнил лучше всего, так это свою жизнь на Марсе. Одессу, Берроуз, подземные убежища на юге, скрытые заставы в хаосе. И даже Андерхилл.
Если бы он вернулся на Землю в годы жизни в Андерхилле, его бы затянуло в трясину медиа. Но, исчезнув вместе с Хироко, он выпал из поля зрения, и, хоть он не пытался скрываться со времен революции, его появление во Франции, похоже, заметили лишь немногие. Масштаб текущих событий на Земле приводил к дроблению массовой культуры на части – а может, просто прошло уже много времени, ведь большинство населения Франции родилось после его исчезновения, и первая сотня была для них все равно что древней историей – впрочем, не настолько древней, чтобы вызывать интерес. Если бы вдруг объявились Вольтер, Людовик XIV или Карл Великий, они бы, наверное, получили какое-то внимание. Но психолог предыдущего столетия, эмигрировавший на Марс, планету, которая по большому счету была для них чем-то вроде Америки? Нет, такое мало кого интересовало. Он получил несколько звонков, несколько раз к нему приезжали брать интервью в вестибюле или внутреннем дворе его отеля в Арле, и после этого вышла одна-две передачи «Праксиса» о нем. Но в каждом из интервью его больше расспрашивали не о нем самом, а о Ниргале – вот чьей притягательностью здесь были очарованы.
Без сомнения, это было к лучшему. С другой стороны, обедая сам в кафе, Мишель чувствовал себя таким же покинутым, как если бы ехал в одиночном марсоходе по необжитой местности в южных горах, и столь полное игнорирование несколько огорчало – он был просто одним из множества vieux[22], из числа тех, чья неестественно долгая жизнь привела к более сложным логистическим проблемам, чем le fleuve blanc[23], если уж говорить откровенно…
Это было к лучшему. Он мог останавливаться в небольших деревнях в окрестностях Валабри, таких как Сен-Кентен-ла-Потри, Сен-Виктор-дез-Уль, Сент-Ипполит-де-Монтегю, и непринужденно беседовать с владельцами лавок, которые ничем не отличались от тех, кто держал их перед его отбытием, и, вероятно, были потомками тех людей. Они говорили на более старом, устоявшемся французском и, безразличные к Мишелю, сильнее увлекались рассказами о себе, о собственной жизни. Он ничего для них не значил, поэтому видел их такими, какие они есть. То же наблюдалось и на узких улочках, где многие были похожи на цыган – явно люди североафриканских кровей, распространившиеся так массово, как при вторжении сарацин тысячей лет ранее. Африканцы рассеивались таким образом каждую тысячу лет или около того; и это тоже было частью Прованса. Прекрасные девушки грациозно струились по улицам группками, и их черные локоны ярко блестели даже в порывах мистраля. Эти деревни были ему близки. Пыльные пластиковые знаки, все неровное и разрушенное…
Он колебался между знакомым и изменившимся, памятью и забвением. Но все больше и больше чувствовал одиночество. В одном кафе он заказал ликер из черной смородины и, сделав первый глоток, вспомнил, как сидел в этом же кафе, за этим самым столиком. А напротив сидела Ив. Пруст[24] совершенно точно назвал вкус основным агентом непроизвольной памяти, ведь долговременные воспоминания хранились или, по крайней мере, упорядочивались в мозжечковой миндалине, как раз над той частью мозга, что отвечала за вкус и запах, – а значит, запахи были тесно связаны с воспоминаниями и эмоциональной сетью лимбической системы, вплетаясь в обе эти области и образуя таким образом неврологическую последовательность: запах вызывает воспоминания, а воспоминания – ностальгию. Ностальгия – тоска по прошлому, желание его вернуть – не потому, что оно было таким чудесным, но потому, что оно просто было, а теперь его нет. Он вспомнил лицо Ив, которая что-то говорила ему через столик в этом людном помещении. Но он не помнил, ни что она говорила, ни по какому поводу они туда пришли. Конечно, не помнил. Это был просто изолированный момент, шип кактуса, образ, увиденный во вспышке молнии, а затем исчезнувший. Он больше ничего об этом не знал и не вспомнил бы, даже если бы очень сильно постарался. И все его воспоминания были такими: постарев, они становились вспышками во тьме, неопределенными, почти бессмысленными, но иногда все же приносили смутную боль.
Он проковылял из кафе своего прошлого в машину и поехал домой, через Валабри, под крупными платанами улицы Гран-Плана, к разрушенному mas – и все это неосознанно. Он, не в силах сопротивляться, снова приблизился к домику, словно тот мог вернуться к жизни. Но дом оставался все той же пыльной развалиной у оливковой рощи. И Мишель сел на стену, ощущая в себе пустоту.
Того Мишеля Дюваля больше не было. Этого тоже когда-нибудь не станет. Он переродится в новые воплощения и забудет об этой минуте, даже несмотря на эту острую боль, – точно так же, как забыл все минуты, что прожил здесь в первый раз. Вспышки, образы – человек, сидящий на разрушенной стене. Только и всего… Этого Мишеля тоже когда-нибудь не станет.
Оливковые деревья помахивали ему своими ветвями, серыми и зелеными, зелеными и серыми. Пока-пока. В этот раз они ничем ему не помогли – не открыли той эйфорической связи с прошлым, тот момент был утрачен.
В мерцающей мешанине серого и зеленого он вернулся в Арль. В вестибюле портье объяснял кому-то, что мистраль никогда не стихнет.
– Стихнет, – бросил ему Мишель, проходя мимо.
Он поднялся в свой номер и снова позвонил Майе. «Пожалуйста, – просил он. – Приезжай поскорее». Его самого злило то, что он опустился до упрашиваний. «Уже скоро», – в который раз отвечала она. Еще несколько дней, и они составят соглашение, совершенно законный документ, который подпишут ООН и независимое марсианское правительство. История вершилась на глазах. После этого она и собиралась приехать.
Мишелю была безразлична эта история. Он бродил по Арлю, ожидая ее. Потом вернулся в номер, чтобы ждать ее там. Потом снова вышел на улицу.
Римляне использовали Арль в качестве порта, равно как и Марсель, – Цезарь даже сровнял Марсель с землей за то, что тот поддержал Помпея, и сделал Арль столицей. Они построили три стратегически важные дороги с пересечением в городе, которые использовались и спустя сотни лет после падения Рима, и все это время Арль был оживленным, процветающим, значительным городом. Но Рона засорила свои лагуны илом, и Камарг превратился в мерзкое болото, после чего дороги пришли в запустение. Город зачах. Продуваемые всеми ветрами соленые травы Камарга и знаменитые стада диких белых лошадей в конечном счете слились с нефтеперерабатывающими и химическими заводами и атомными электростанциями.