Проводы журавлей - Олег Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот бой шел пять часов, и Чернышеву казалось: все висит на волоске, лишний боец, лишний диск, лишняя граната могут решить исход. Либо волосок порвется, либо все-таки выдержит то, что началось с рассветом и не кончалось после полуденной жары. Не думал не гадал он, что так обернется. Старший лейтенант Чернышев командовал ротой 32-го мотострелкового полка войск НКВД, она была послана окружить банду на хуторе Сурканы, а в итоге оказалась окруженной.
Возможно, подвела разведка, но события развивались так. На машинах роту ночью подвезли к лесу, — рассредоточились цепью, скрытно подошли к хутору, окружая его. На рассвете начали сжимать кольцо, с хутора — беспорядочный, но сильный огонь: бандитов было около ста штыков, часть — националисты, часть — уголовники, словом, сброд, однако сброд опасный, крепко вооруженный, ни перед чем не останавливающийся.
И рота, ведомая Чернышевым, тоже не останавливалась — ни перед пулеметными очередями, ни перед автоматными, ни перед гранатами, ни перед минами: у банды были два ротных и два батальонных миномета! Бойцы подползли почти что к крайним строениям, когда в спину им ударили крупнокалиберные пулеметы: и там, и там, и там — по соседству, в бору, таилась другая банда, еще больше той, что на хуторе Сурканы. Войска НКВД — народ не из робких, да и ротный не растерялся. Приняли круговую оборону, наскоро окопались. И отражали атаки — то с хутора, то с тыла, то одновременно и оттуда и оттуда. Много сволоты ухлопали, но и рота таяла. И вот в самый критический момент, когда бандитня могла сломить сопротивление и соединиться — а это означало конец роте Чернышева, — какой-то солдат вскочил и побежал. Он бежал к хутору скачками, с поднятыми руками и втянутой в плечи головой, кричал: сдаюсь, не стреляйте и что-то еще. Струсил, спятил от страха? И это чекист? Нет, это не чекист! И Чернышев, зверея от злобы и гнева, вскинул автомат, послал в убегавшего короткую очередь — три пули, которые так пригодились бы в бою.
Рота устояла, на полуторках подоспела подмога, банды были уничтожены, но Чернышева долго мутило при воспоминании: срубил своего. Ну, не своего, пусть труса, предателя, но живого человека в нашей военной форме. Когда-то его расстреливали и не расстреляли, теперь он расстреливал — и расстрелял. Так было: трус на бегу обернулся лицом к роте, на миг обернулся — и тут получил очередь. Этот эпизод — едва ли не тягостнейший во всей фронтовой жизни Чернышева Николая, — видимо, да.
Чернышев отходил от офицерской палатки и будто спиной слышал, как шлепают карты, как сипят возбужденные голоса:
— Бью по банку! Давай прикуп.
— На, не жалко. Не перебери только, матросик!
— Еще карту!
— Милости просим. Ну?
— Перебор. Двадцать два! Эх, всего очко лишнее…
— Очко-то все и решает в нашей судьбе: одним больше, одним меньше, а гляди-ко, то взлетишь, то ухнешь, хе-хе!
Прохватывало знобкостью и сыростью. В офицерской палатке, где опустили полог, было тепло, тихо, а тут, как пуля, высвистывал северный ветер, солнце зависло не греющее, а почти осеннее, и газетные треуголки и колпаки на раненых по меньшей мере были неуместны. Да и в дырявых тапочках не разгуляешься, коль сыпанет дождем. Над лесом табунятся тучи, не от них ли посырел воздух? Вот как сложилась погода. Считай, в одночасье.
Простреливало комбата-1 недурно, он запахивался в халатик, но кальсоны принципиально не опускал: пусть уж лучше волосатые икры, чем застиранные подштанники. Именно так: из двух зол выбирают меньшее. Чернышев побродил по расположению, постоял под окнами заветного домика — Ани не видно. Стал накрапывать дождь, вскоре разошелся, холодный и нудный, в самый раз ходить в газетной треуголке. Чернышев спрятался под дерево, но это не весьма спасало. Еще постоять, помокнуть? Открылись створки, высунулась кудрявенькая Рита Перцович:
— Озяб, кавалер? Иди обогрею.
Чернышев натянуто улыбнулся, Рита хохотнула!
— Да не пужайся, милай… шучу! Твоей Анны Петровны нет, скоро будет. Заходи, обождешь, заходи, не съем!
Поколебавшись, Чернышев взошел по ступенькам, отряхнулся от воды прямо-таки по-собачьи, шагнул в комнату, где жили девчата, и Аня с Ритой в том числе. Подруги ли они или так себе — Чернышев не знал. Но коль приглашают, зайдем, чинно посидим, обождем. Ведь сегодня он Ани не видел: это как же так? Ночь без нее и полдня без нее — не по силам.
В комнате была одна Рита. Пояснила: отдыхаю после дежурства, плановала отоспаться — не спится. Подмигнула: видать, молодая кровь играет девичья. Закурила, шутейно пуская дым колечками в лицо гостю. Опять подмигнула: верно, что все комбаты такие робкие? Чернышев ответил: вероятно, не все — и тоже закурил. Разговор ему не нравился, и он ерзал, беспокойно поглядывал в оконце: не идет ли Аня?
Она влетела стремглав, без стука и как вкопанная остановилась на пороге. Выдохнула:
— Ты?
— Я, — сказал Чернышев, медленно поднимаясь с колченогого стула.
Не замечая Риты, Аня трудно, словно преодолевая что-то, пошла к нему. И он так же трудно, нерешительно двинулся ей навстречу. Они сошлись на середине комнаты и осторожно дотронулись друг до друга кончиками пальцев, как слепые. И долго стояли так, ощупывая лица, шеи, руки со скользящей ласковостью и нежностью.
Рита грохнула отодвинутым стулом, пробасила:
— Да, я и забыла, мне ж в библиотеку! Мопассана читаю, просвещаюсь, а то темная… Счастливо оставаться, ребята!
«Ишь ты, чуткая. Нарочно нас оставила вдвоем», — подумал Чернышев, пугаясь этого.
За Ритой хлопнула дверь, и они действительно остались глаза в глаза.
— Я так давно тебя не видела, — сказала Аня. — Боже, как давно!
Он наклонился, молча поцеловал ей руку и подумал: так куда же подевались бойкость и суесловие, ироничные, ничего не значащие, проходные «мой капитан» и «моя единственная». Легкие, с ходу, поцелуи, его пошлые мысли о дружбе — в том самом ее толковании, — куда все это кануло? И так быстро? И что это значит? Что-то иное, чем было до сих пор…
Они стояли, и сидели, и смотрели в глаза, не произнося ни слова. На стене тикали ходики, в костеле опять в неурочный час играл орган, может, по случаю освобождения, в стекло колотил ветер и дождь, фыркал-барахлил движок, сиротливей вчерашнего лаяли собаки; Чернышев ловил эти звуки будто из какой-то другой, посторонней жизни. А в его подлинной, живой жизни, был один звук — легчайшее женское дыхание, которое он как бы ощущал на своем лице. И еще, пожалуй, один звук ощущался в этой жизни — стук собственного сердца.
А потом ему стало казаться, что они разговаривают.
«Я тебя, наверное, люблю», — сказал он.
«И я тебя, наверное», — сказала она.
«Нет, наверняка люблю! Ты можешь мне поверить!»
«Почему я должна тебе поверить?»
«Потому что я говорю правду».
«Ты всегда говоришь правду?»
«Почти всегда. На этот раз чистая правда».
«Хорошо. Я, возможно, и поверю тебе».
«Я не обману!»
«Так ведь и я тоже…»
А затем стало казаться, что они говорят все громче и громче, но слова делаются все тише и тише, и уже ничего не слыхать, и уже могильная тишина в комнате и во всем мире. И никого во всем мире, кроме них двоих.
А на земле, кроме них двоих, была еще и война. Которая не позволяла особенно рассиживаться и заниматься лирикой. У которой были свои чувства и мысли. И которая не считалась ни с кем — только с собой. Вбежала запыхавшаяся Рита Перцович, откинула мокрые кудельки со лба, пробасила:
— Воркуете, голубочки! А меж тем командир санбата собирает медперсонал! Чтоб озадачить! Перебазироваться будем!
— Куда? — спросила Аня.
— В точности не знаю. Но поближе к передовой. Кстати, и тебе, любезный комбат, надо чесать в офицерскую палатку. Ранбольных также соберут для инструктажа… Ну как новость?
— Нормальная, — сказал Чернышев.
— Сногсшибательная! Вперед, на запад! Поскачу остальных сестричек оповестить. Гуд бай, ауфвидерзеен, до побачення!
Она вылетела так же, как и влетела, — тряся кудельками и задом.
— Ты знаешь, Коля, а ведь у меня нынче день рождения.
Он аж подскочил:
— Что ж ты не сказала заранее? Подарок бы какой…
— Не надо подарка. Ты есть, и хватит…
Да-а, некогда эти примерно слова произносились совсем другим тоном. Неужто и впрямь он хоть немножко дорог ей? Как хочется сделать ей что-нибудь приятное! И обязательно нужен подарок, черт побери! А потом он подумал: подарок подарком, но если передислокация, то не настал ли момент отпроситься у санбатовского начальства домой, в батальон? Любовь — это прекрасно, однако службу воинскую никто не отменял, вояке — воевать.
— Анечка, — сказал он. — Я к тебе еще загляну. Непременно! Поздравлю с днем рождения. Правда, я тебя и сейчас поздравляю…
— А сколько мне стукнуло, знаешь?