Таинственный портрет - Вашингтон Ирвинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не стану описывать, что за этим последовало. Бианка, разумеется, не могла не обрадоваться перемене в моем положении, так как видела, что теперь с меня снимается бремя забот; что же касается ее непосредственного отношения к происшедшему, то она любила меня за то, что я – это я, и никогда не сомневалась ни в моих талантах, ни в том, что они доставят мне славу и деньги.
Я почувствовал себя другим человеком; моя гордость торжествовала. Я не ходил больше, опустив глаза в землю; надежда устремила их ввысь, в самое небо.
Душа загорелась новым огнем, на моем лице зажглись его отблески.
Я хотел немедленно сообщить графу об изменениях, происшедших в моих обстоятельствах, поставить его в известность, кто я и что я, сделать формальное предложение Бианке, но графа в городе не было, он уехал в чужие края. Я открыл свою душу Филиппо. Я впервые поведал ему о моей страсти, о сомнениях и страхах, одолевавших меня в последнее время, и об известии, неожиданно отогнавшем их прочь. Он осыпал меня поздравлениями и с исключительным жаром заверил в своей симпатии. Я обнял его от полноты сердца – мне стало стыдно, что я подозревал его в холодности, – и умолял забыть о моих сомнениях в его дружеских чувствах.
Нет ничего более пылкого и восторженного, чем сердечные излияния между молодыми людьми. Филиппо с величайшей готовностью принял участие в обсуждении наших планов. Он стал поверенным наших тайн и нашим советником. Было решено, что я немедленно отправлюсь в Неаполь, дабы вернуть себе расположение отца и родительский кров, и как только между нами произойдет примирение и отец даст согласие на мой брак, я снова возвращусь в Геную и сделаю предложение Бианке. Филиппо в свою очередь обещал добиться согласия графа; он взялся блюсти наши интересы и быть посредником в переписке между мною и моею возлюбленной.
Мое прощание с Бианкой было нежным, сладостным, мучительным. Оно происходило в маленьком павильоне среди парка – одном из наших любимых убежищ. О, сколько раз я возвращался все снова и снова, чтобы сказать ей «прощай», чтобы ощутить на себе ее взгляд, полный безмолвного чувства, чтобы насладиться ее восхитительными слезами, струившимися по прелестным щекам, чтобы прикоснуться к ее нежной руке, залогу нашей любви, и покрыть ее слезами и поцелуями. О небо! Для любящих есть наслаждение даже в горестные мгновения расставания, и это наслаждение стоит тысячи обычных удовольствий. Она и сейчас у меня пред глазами; я вижу ее у окна павильона, я вижу, как она отводит в сторону виноградную лозу, свисающую у самой ниши окна, я вижу ее легкую девичью фигуру, излучающую чистоту и невинность, ее лицо и на нем одновременно и улыбку и слезы, я вижу, как она посылает мне уже тысячный прощальный привет, когда я, во власти нахлынувших на меня мыслей, безумный от нежности и тревоги, спотыкаясь, бреду по аллее.
И когда судно покинуло генуэзскую гавань и вышло в открытое море, с каким напряжением всматривался я в берега Сестри, пока не разглядел среди деревьев белую виллу у подножия горы! Весь день я упорно смотрел и смотрел на нее, а она все уменьшалась и уменьшалась, превратившись, наконец, в далекое белое пятнышко. Мой пристальный, устремленный в одну точку взгляд продолжал различать ее даже тогда, когда все прочее на берегу уже потускнело, утратило четкость или исчезло в вечернем тумане.
Прибыв в Неаполь, я поспешил под родительский кров. Мое сердце истосковалось по отцовской любви, которой я был лишен так долго. Когда я вошел в великолепный подъезд дворца моих предков, я был так взволнован, что не мог говорить. Никто меня не узнал; слуги смотрели на меня с любопытством и изумлением. Душевный подъем и интеллектуальное развитие за несколько лет поразительным образом преобразили робкого, бежавшего из монастыря юношу. Я был подавлен тем, что никто, решительно никто не узнал меня в моем собственном доме. Я чувствовал себя блудным сыном, наконец-то воротившимся к своему очагу. Я был чужим в доме отца. Я не смог сдержать слез и разразился рыданиями. Все, впрочем, тотчас же переменилось, когда я назвал свое имя. Меня, которого отсюда почти что изгнали, встретили теперь шумными изъявленьями радости и даже подобострастия. Один из слуг отправился предупредить отца о моем прибытии; мне, однако, настолько не терпелось броситься в родительские объятия, что, не дождавшись его возвращения, я поспешил вслед за ним. О, сколь печальное зрелище открылось моим глазам, едва я переступил порог комнаты! Отец, которого я оставил полным сил и здоровья, благородная и величественная внешность которого пугала мое детское воображение, – этот самый отец сгорбился, высох и превратился в дряхлого старца. Паралич поразил его сильное тело и оставил после себя лишь трясущиеся развалины. Он сидел, откинувшись в кресле, с бледным изможденным лицом и стеклянным блуждающим взором. Слуга всячески старался ему втолковать, кто его посетитель. Пошатываясь, я подошел к его креслу и пал ему в ноги. При виде его страданий я забыл о его былой холодности и пренебрежительном отношении. Я помнил только одно: он – мой отец, а я покинул его. Я обнимал его колени. Я почти задыхался от подступавших к моему горлу судорожных рыданий.
«О, простите, простите, отец мой!» Вот все, что я оказался в состоянии произнести. Сознание, по-видимому, медленно к нему возвращалось, несколько мгновений он смотрел на меня тусклым вопрошающим взглядом, потом по его губам пробежал судорожный трепет, он с усилием протянул трясущуюся руку, положил ее мне на голову и, как ребенок, залился слезами.
С этого момента он больше не мог обойтись без меня. Во всем мире я был, по-видимому, единственным существом, находившим отзвук в его старом сердце; все остальное оставалось для него пустым местом. Он утратил способность речи, и его сознание, казалось, едва-едва теплится. Он был безмолвен и неподвижен; только порою на него находили приступы плача, когда он без всякой видимой причины всхлипывал, как ребенок. Если мне приходилось отлучаться из комнаты, его глаза вплоть до моего возвращения были неподвижно прикованы к двери; едва я входил, он разражался новыми потоками слез.
Говорить с ним о моих намерениях, когда разум его находился в таком расстроенном состоянии, было более, чем бесполезно; покинуть его после столь кратковременного пребывания, и притом навсегда! – было бы жестоко и бесчеловечно. На долю моих чувств выпало новое испытание. Я написал Бианке письмо,