Европа в войне (1914 – 1918 г.г.) - Лев Троцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Париж.
«Наше Слово» N 162, 13 июля 1916 г.
Л. Троцкий. ДВА ГОДА
Европа вступила в третий год войны.
Французские газеты констатируют пониженный тон немецкой прессы; – немудрено! Ни на одном из фронтов центральный блок не разрешил своей задачи. Но военный обозреватель «Le Bonnet Rouge»,[234] которому нельзя отказать в стремлении по возможности трезво оценивать военные операции, с полным основанием констатирует, что и в казенно-успокоительных статьях официозной французской прессы по поводу второй годовщины войны слышится другой тон. И сам Густав Эрве, главным предметом торговли которого является «коренастый оптимизм» (l'optimisme robuste), счел необходимым напомнить, что в Германии имеется 69 миллионов населения против 39 миллионов во Франции, и что призыв каждой новой возрастной категории в Германии должен давать около полумиллиона душ против двухсот тысяч во Франции. Если судьба англо-французского наступления в течение июля снова опрокинула расчеты простаков и пророчества шарлатанов насчет сокрушительной развязки, то выразительные цифры Эрве вносят необходимые поправки в пассивную теорию истощения немецкого человеческого материала. Разумеется, человеческий резерв России и Англии дает военным критикам Согласия необходимую поправку на оптимизм. Но этому противостоит неоспоримое промышленно-техническое превосходство Германии.
Недостаток жизненных припасов в Германии есть несомненный факт, находящий свое отражение во все расширяющейся регламентации потребления. Но именно эта регламентация, с ее скаредными порциями, гарантирует Германию от всяких неожиданностей с этой стороны. А в то же время мы видим, как в России, несметность естественных богатств которой должна бы служить залогом победы, десятки городов переходят к карточной системе, которая имеет все недостатки германской, но ни одного из ее достоинств.
"Не нужно быть фанфароном и отъявленным оптимистом, – так говорил г. Рибо[235] ранней весною этого года, – чтобы увидеть близость мира". После произнесения этих слов министром финансов прошло свыше четырех месяцев, – и сейчас официозный «Temps» говорит в «юбилейной» статье о том французском мире, который будет заключен в 1917 году. Таким образом, мы имеем перед собою официозное признание неизбежной новой зимней кампании.
В Германии затяжная безвыходность войны привела не к парламентской концентрации виновников, а наоборот, к обострению трений в их среде. Напряженная борьба вокруг вопроса об аннексиях является здесь несомненным отражением страха правящих вернуться домой с пустыми руками. Многие официозные статьи германской прессы можно бы без затруднений перевести на французский язык – и обратно.
Могущество капиталистического государства в начале войны и во весь первый ее период не только политически подчинило себе широкие социалистические круги, но и поразило бесплодным пессимизмом другие элементы, формально не перешедшие на сторону классовых врагов. Тот аппарат, который должен давать выражение оппозиции пролетариата – социалистические партии и профессиональные союзы – находится повсюду в состоянии полного распада. Но именно этот распад является до поры до времени свидетельством и выражением глубокого внутреннего процесса в массах. Были ли за этот второй год примеры того, чтобы рабочие организации или их верхи переходили с социалистической позиции на социал-патриотическую? Мы таких примеров не знаем. Зато обратный процесс – перехода в оппозицию или полуоппозицию – наблюдается повсюду. До сих пор он имел и на верхах и на низах планомерно «органический» характер. Но если, по Гегелю,[236] во всех такого рода процессах наступает в известный момент «перерыв постепенности» – то, что мы называем катастрофой, – то тем более неизбежно наступление катастрофических взрывов в процессе, совершающемся под непосредственным влиянием наиболее катастрофического из всех явлений – мировой войны.
«Наше Слово» N 179, 4 августа 1916 г.
Л. Троцкий. «СУДЬБА ИДЕЙ»
Итоговая статья нашей газеты «Два года» («Наше Слово» N 179) уже одним видом своим иллюстрирует положение, какое сложилось после двух лет войны. По тем немногим фразам, которые капризный дух цензуры оставил нетронутыми, читатели могли видеть, что в статье речь шла, во-первых, о военных итогах двух лет, во-вторых, о внутреннем положении в воюющих странах. И вывод, прийти к которому не могла запретить читателям цензура, гласит, что о военных итогах двух лет нельзя говорить с минимальной свободой – именно ввиду «внутреннего положения в воюющих странах».
Гораздо свободнее, как оказывается, можно говорить об идейных итогах войны или, точнее, о судьбе тех идей, иероглифы которых украшали в первую эпоху военные знамена. По крайней мере, реакционная, в частности, монархическая пресса Франции пользуется на этот счет достаточной свободой.
Г-н Жак Бэнвиль, молодой дипломат из роялистской «Action Francaise», которому, по сообщению этой газеты, давалась несколько месяцев тому назад какая-то неофициально-дипломатическая миссия в Россию, подвергает поучительной перекличке «идейные» лозунги войны.
"В эту вторую годовщину мы можем констатировать, что опыт произвел отбор в среде идей. Некоторое количество среди них он отбросил, и они умерли естественной смертью. Так, еще шесть месяцев тому назад г. Ллойд-Джордж говорил: «Эта война для нас – война демократии». Конечно, если отвлечься от Николая II, Георга V,[237] Альберта I,[238] Виктора-Эммануила III[239] и еще нескольких коронованных голов, то эту мысль можно поддерживать. Но здравый смысл народов и суд истории готовы ответить: «Если демократия таким образом делает войну, никто не принесет ей своих поздравлений, ибо, имея за себя коалицию из трех великих держав и из более чем трехсот миллионов человек, она не сумела еще разбить коалицию, состоящую только из двух первоклассных государств и не более 150 миллионов человеческих существ».
«Все меньше и меньше говорят, – продолжает наш автор, – об этой „войне демократии“. Понемногу она исчезает из словаря, и это несомненный прогресс… Вместе со многими другими вещами, демократия, понимаемая, как руководящий принцип этой войны, которую она вынуждена претерпеть, оказалась поглощенной минотавром». Незачем подробнее напоминать о том, как это чудовище пожирало одну демократическую гарантию за другой: сейчас оно растирает стальными зубами последние остатки права убежища. «Мы видели, равным образом, – продолжает Бэнвиль, – как выходили из употребления другие формулы, которыми раньше злоупотребляли по обеим сторонам канала. Возьмем для примера часто повторявшееся выражение: вести войну с прусским милитаризмом, – что это должно было означать? „Unsinn!“ (бессмыслица) отвечали немцы, которые не были неправы. Но зато мы очень хорошо знаем, что такое Пруссия. Мы можем очень точно определить, а если судьба оружия позволит, то и разрушить прусское государство и германскую империю… Разрушить прусский милитаризм это значит пытаться птице насыпать соли на хвост, – союзники могут долго гоняться за этой целью». Иное дело – расчленение Германии. Эта задача может, разумеется, оказаться в данное время недостижимой по соотношению военных сил, но это, по крайней мере, реальная, а не фантастическая задача…
«Третья глава в этих итогах, – продолжает Бэнвиль, – принцип национальностей, отступает на задний план. Политика относилась уже и раньше к нему с недоверием, политическое красноречие теперь отворачивается от него. Все заметили опасность этого обоюдоострого оружия, пагубного наследия другого века»…
Бэнвиль не останавливается и на этом. "Пришлось, – говорит он, – отказаться и еще от одной идеи, от очень опасного заблуждения, также родом из другого века, той идеи, которая воодушевляла людей 1792 г.,[240] стала иллюзией XIX столетия, вплоть до сурового пробуждения 1870 г.; которая снова появилась на мгновение в начале войны 1914 г., чтобы сейчас же пасть под ударами действительности. Никто не верит более в идею войны для пропаганды. Никто не воображает более, что враг примет из наших рук дар бессмертных принципов. Это тоже отживший «революционный романтизм» (выражение г. Бриана). Даже немецкие социалисты наиболее радикальной тенденции, – говорит Бэнвиль, – как «Leipziger Volkszeitung»[241] ответили, что они не хотят «свободы, принесенной на конце штыков». Нужно и по этой мечте возложить на себя траур".
Критическая позиция, какую занимает роялистский публицист, вооружает его несомненной проницательностью, – в тех пределах, по крайней мере, в каких это совместимо с политическими интересами его партии. Ко второй годовщине войны никто из официозно-республиканских социал-патриотических политиков не вспомнил о «судьбе идей». Эти последние выполнили свою роль: для одних они были орудием обмана, для других – средством успокоения собственной совести в наиболее критический период. Но теперь дело сделано, позиции заняты, и приходится нести на спине ношу последствий. Иллюзорные идеи не нужны более, – и те, которые их сеяли, пытаются теперь отделаться от них молча. Но реакция, не только роялистская – не хочет и не допустит этого. Ей важно показать, что там, где были идеи, осталось пустое место, которое должно быть заполнено – религией, авторитетом, традицией. Нельзя бороться с реакцией, противопоставляя ей пустое место или выветрившееся вольтерьянское зубоскальство, как «Bonnet Rouge», Сикст-Кенены[242] и пр. и пр. Вожделениям черной реакции, как и питающему ее идейному пустому месту правящих, должны быть противопоставлены те идеи, которые снова подтверждены всем опытом двух лет, – идеи революционного социализма.