Монастырские утехи - Василе Войкулеску
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
безумец, откинул её в сторону... Валенца в неистовстве принялась плевать на него,
царапать, осыпать его пощечинами. Точно сам разнузданный дьявол обрушился на
блаженного. С распущенными волосами, задыхаясь и скрежеща зубами, она дала ему
подножку и снова повалила.
Теперь он откатился дальше и, с ужасом увидев, что она снова к нему кидается, едва
успел вытащить из голенища пистолет... и прицелился.
— Стреляю! — крикнул он.
Валенца застыла. Потом, быстро придя в себя, сообразила: он не был вором. Всё было
так, как он говорил, а она не верила; это ведь просто полоумный. Уж если ей не
суждено победить его, то, чтобы не остаться в дураках, надо заставить слуг его
побить... И она принялась вопить, будя весь дом. Хорошо, что ключ был в двери.
Евтихий повернул его, вышел, пятясь, и потерялся в темноте улицы, сопровождаемый
гиканьем работников, оставив в залог клобук и молоточек.
Он сохранил, однако, воспоминание об этом случае, как об испытании, посланном ему
свыше, впрочем, слегка согретом тёплым ветерком удовольствия,
На следующий день блаженный снова смиренно предстал перед хозяйкой харчевни,
ясный и невинный, как младенец.
— Чего тебе ещё надо? — накинулась на него женщина.
— Я пришел, чтобы ты не гневалась и простила, если я огорчил тебя,— молвил он.
— Не хочешь ли испытать всё с самого начала?!— крикнула она, пронзая его взглядом..
— По велению господа бога, когда будет возможно и как будет возможно. Теперь я
только прошу прощения, ибо отбываю в монастырь и послезавтра причащаюсь. Однако
я не могу причаститься святых тайн, коли не помирюсь с теми, кого каким-нибудь
образом огорчил. Сам господь бог нам это запрещает...
Валенца слушала его оторопело.
— Так что смилуйся, сестрица, и даруй мне прощение, дабы я мог причаститься.
Женщина всё ещё не понимала.
— Иначе,— продолжал блаженный,— мы оба впадаем в самый большой грех,
препятствуя святому причастию...
Удивлённая нежданным возвращением и смирением монаха, его страхом перед
прегрешением, в который она начала верить, женщина смягчилась в своей задетой
гордости и, сказав слова прощения, улыбнулась.
Евтихий благословил её и собрался уходить.
— Погоди, я принесу тебе клобук,— окликнула она монаха.— Молоточек пока
оставлю, может, он пригодится тебе, когда ты придёшь ещё раз.
Но взгляд её был как скрежет зубовный — взгляд глаз, наводящих порчу.
Однако монах не встревожился и ушёл успокоенный.
— Всё равно ты заплатишь мне когда-нибудь! — прошептала ему вслед Валенца, снова
став самой собою.
Таков был блаженный Евтихий, правда, лишь отчасти; монахи не
знали других его ипостасей. Они слушали его с притворной доброжелательностью и
оставляли наедине с его страстями. Никто из великих иерархов Иерусалима и Святой
горы, где он жил доселе и где приобрёл известность, не потрудился разобраться в
этом смешении святости с неутомимой погоней за страстями, в его ангельской
чистоте, в беспрестанной дружбе — вражде с демонами, в его великом
самоуничижении и в тщеславии вечной борьбы с искушениями; в
бесконечной любви к братьям, соединённой с язвительным бичеванием и
насмешками; в его душевной глубине и в удивительной детскости, а также во
многих других вызывавших недоумение нитях из того таинственного клубка, где все
это сплеталось со злосчастным человеческим ничтожеством, также присущим
блаженному отцу Евтихию. В нем ещё не разлучились как следует день и ночь,
новые времена и средние века. Тело его, лишённое радостей, печальная оболочка,
бренная плоть, бедная и суровая, как грубая домотканая шерсть, было подкладкой его
духа — великолепного пурпура того необузданного воображения, какое бывает только
у великих поэтов.
II
Евтихий с малолетства очутился в келье при митрополичьих покоях в Бухаресте, куда
был приведён своим дядюшкой, старшим еклесиархом митрополичьего собора.
Воспитанный в строгости, по всем монашеским правилам, он постригся ещё до того,
как переступил порог молодости, и принял имя Евтихий. Тогда же он усвоил всю
богословскую премудрость, какой располагали у нас в те времена, и, сверх того,
выучил греческий язык у псаломщика, бежавшего из Царьграда, который прожужжал
ему уши всякими сказками о святой стране и Иерусалиме.
Когда еклесиарх решил в третий раз совершить паломничество ко гробу господню,
Евтихию было нетрудно убедить дядюшку взять его с собой. Но едва они добрались,
нагруженные дарами, до места, как старик умер. Маленький монах-сирота получил
приют в греческом монастыре, где и гостил, ожидая случая, чтобы вернуться на
родину. Однако в конце концов он так привязался к тамошним местам и людям, что
уже и не помышлял о возвращении.
Потом из-за одного убийства, о котором Евтихий иногда рассказывал, он бежал в
Мизир, который зовется также Египтом, где, воодушевлённый деяниями великого
подвижника Антония, на семь лет избрал себе местом покаяния скит Фивский; там и
жил он отшельником на могилах древних египтян. С воображением, зажжённым
солнцем пустыни, он одно за одним испытал все искушения святого, чьей жизни и
борениям с призраками грехов стремился в точности следовать. День за днем, ночь за
ночью он жил лишь среди осаждавших его видений, то прекрасных, то уродливых, от
царицы Савской или Авестийской до дьяволиц с головою свиньи. И уже не мыслил он
без них своего существования.
После покаяния он отправился дальше и бесстрашно поднял из камышей Нила
библейского левиафана, крокодила. Он останавливался среди руин, служивших ему
убежищем, где испуганные аспиды скользили по его ногам. Он прошёл страну Нубию и
святой город Аксум. Путешествовал к монастырю без ворот, тому, что стоит на
вершине Синая, куда можно проникнуть, лишь перебравшись через стену в корзине,
которую тянут на верёвках. Прошёл Сирию, Ливан с его кедрами Соломона,
присутствовал на службе в церкви маронитов, задержался у древних коптов... Из всего
этого он вышел не только обогащённый умом, но и отягчённый открывшимися ему
тайнами, традициями, легендами, чудачествами, ересями, которые воспринимал
глубоко и с жадностью. Он вернулся в Иерусалим, но его исступлённый аскетизм,
борьба с искушениями и другие непереносимые привычки, привезённые из глубин
Африки, кололи глаза высшему православному духовенству, чья жизнь во Христе
была исполнена расслабленной ожиревшей лени,— хотя сперва Евтихий был
обласкан, как герой.
Чтобы избавиться от Евтихия, не задев тех, кто почитал его святым, патриархия
Иерусалима отправила его на родину с высшими полномочиями в отношении
монастырей и скитов во имя гроба господня. Так вернулся Евтихий к молитвам и
чёткам, к которым была привержена митрополия Бухареста, где принял он постриг.
Здесь ему не понравилось; он, с его исступлённым аскетизмом, с покаяниями, которые
волочил за собою повсюду, был тут так же не ко двору, как и среди лавров Иерусалима.
Приведя все дела в порядок, он удалился на берег озера, в Чернику — обитель, где пять
лет подряд возмущал спокойствие монашества своею одержимостью и терзаниями, от
которых братья тщились его отучить.
— Откуда у тебя,— спросил его однажды игумен, захмелев от бессонной ночи, на
протяжении коей под окном его били в таз,— откуда у тебя эти ужасные привычки,
отнюдь не духовные?
— Какие, ваше высокопреподобие? — смиренно недоумевал Евтихий.
— Битьё по тазу и выстрелы,— с досадой пояснил настоятель.— Не хватает ещё труб!..
И он вздохнул.
— Их вы тоже услышите на Страшном суде, однако тогда будет поздно,— не
остался в долгу блаженный.
— Ладно, ладно... Не станем говорить о том, что будет там, на небе... Я спрашиваю
тебя о том, что ты творишь здесь, в наших стенах.
— Сколько побродишь, столько и увидишь,— ответил уязвлённый судимый.
— Стало быть, что видишь и слышишь, то и принимаешь? — досаждал ему игумен.
— Если это хорошо или полезно, то конечно,— невинно ответствовал Евтихий.
— Не вижу, чем это может быть полезно,— жалобно сказал старик.— Разъясни мне.
— Так вот,— начал блаженный,— я побывал в глубине Мизира, в старой лавре
коптских монахов, которые крестили арапов с губами толстыми, как пальцы вашего
высокопреподобия.
Тут настоятель, смущённый взглядом Евтихия, который не отрываясь смотрел на его
пальцы, похожие на сардельки, спрятал их в рукава рясы...