Люсьен Левен (Красное и белое) - Фредерик Стендаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне кажется, — заявила она ему как-то вечером, — что вы говорите госпоже де Серпьер вещи, совершенно противоречащие тому, что думаете и говорите мне. Может быть, вы немножко фальшивы? Это было бы крайне неприятно для лиц, интересующихся вами.
Так как мадмуазель Берар завладела второй гостиной, г-жа де Шастеле принимала Люсьена в большом кабинете или библиотеке, примыкавшей к гостиной, дверь в которую всегда была открыта. Вечером, когда мадмуазель Берар уходила, в гостиной располагалась горничная г-жи де Шастеле. В этот вечер, о котором идет речь, можно было обо всем говорить ясно и называть все своими именами, так как мадмуазель Берар отправилась с визитами, а заменявшая ее горничная была глуха.
— Сударыня, — пылко и с благородным негодованием воскликнул Люсьен, — меня бросили в морскую пучину! Я плаваю, чтобы не утонуть, а вы говорите мне тоном упрека: «Мне кажется, сударь, что вы машете руками». Неужели вы настолько хорошего мнения о моих легких, что верите, будто их хватит на то; чтобы перевоспитать всех жителей Нанси? Или же вы хотите, чтобы предо мной закрылись все двери и я мог видеться с вами только у вас? И, кроме того, вас скоро будут стыдить за то, что вы меня принимаете, как стыдили за желание вернуться в Париж. Правда, насчет всего, даже насчет того, который теперь час, я придерживаюсь совсем иного мнения, чем здешние жители. Вы хотите, чтобы я обрек себя на полное молчание? Только вам, сударыня, я говорю то, что думаю обо всем, даже о политике, в которой мы так враждебны друг другу; и единственно ради вас, чтобы приблизиться к вам, я усвоил привычку лгать в тот день, когда, желая избавиться от репутации республиканца, я отправился в сопровождении почтенного доктора Дю Пуарье к Кающимся. Вы хотите, чтобы завтра я говорил то, что думаю, и чтобы я открыто выступал против всех? Я не пойду больше в часовню Кающихся, у госпожи де Марсильи я не буду больше смотреть на портрет Генриха Пятого, а у госпожи де Коммерси не буду слушать нелепые проповеди аббата Рея, и менее чем через неделю мне уже нельзя будет встретиться с вами.
— Нет, я этого не хочу, — грустно ответила она, — тем не менее вчера вечером я была глубоко огорчена. Когда я предложила вам пойти поболтать с мадмуазель Теодолиндой или с госпожой де Пюи-Лоранс, я услыхала, как вы говорили господину де Серпьеру вещи, противоположные тому, что говорите мне.
— Господин де Серпьер перехватил меня на дороге. Кляните провинцию, где нельзя жить, не притворяясь во всем, или кляните воспитание, полученное мною, которое открыло мне глаза на три четверти человеческих глупостей. Иногда вы упрекаете меня в том, что парижское воспитание мешает мне чувствовать, но зато оно учит ясно видеть. В этом нет никакой моей заслуги, и вы ошиблись бы, обвинив меня в педантизме: виноваты в этом умные люди, посещающие салон моей матери. Достаточно обладать этим умением ясно видеть, чтобы поражаться глупостью господ де Пюи-Лоранса, Санреаля, Серпьера, д'Окенкура, чтобы понимать лицемерие Дю Пуарье, супрефекта Флерона, полковника Малера; эти два плута более достойны презрения, чем первые, потому что те скорее по глупости, чем из эгоизма наивно предпочитают счастье двухсот тысяч привилегированных счастью тридцати двух миллионов французов. Но я вижу, что занимаюсь пропагандой и совсем неумно трачу драгоценное время. Кто из нас двоих был вчера, по-вашему, прав: господин Серпьер, рассуждения которого я не оспаривал, или я, истинные убеждения которого вам известны?
— Увы, оба… Вы на меня влияете, быть может, в худшую сторону. Когда я остаюсь одна, я ловлю себя на том, что начинаю верить, будто в монастыре «Сердца Иисусова» меня нарочно учили всяким нелепостям. Однажды, когда я поссорилась с генералом (так называла она г-на де Шастеле), он почти высказал мне это и, кажется, тотчас же раскаялся.
— Это шло бы вразрез с его интересами мужа. Пусть уж женщина нагоняет на мужа скуку своей глупостью, лишь бы она оставалась верна своему долгу. Здесь, как и всюду, религия является самой прочной опорой деспотической власти. Я не боюсь повредить своим интересам любовника, — с благородным высокомерием продолжал Люсьен, — и после этого испытания при любых обстоятельствах сохраню уверенность в себе.
«Взять любовника — это самый решительный шаг, который может позволить себе молодая женщина. Если у нее нет любовника, она умирает от скуки, к сорока годам глупеет и начинает обожать собаку, с которой она возится, или духовника, который возится с нею, ибо женское сердце нуждается в любви мужчины, как мы нуждаемся в собеседнике для разговора. Если молодая женщина берет в любовники человека бесчестного, она обрекает себя на самые ужасные несчастья, и т. д.».
Не было ничего более наивного, а порой и нежного, чем интонации, с которыми возражала г-жа де Шастеле.
После таких разговоров Люсьену казалось невозможным, чтобы у г-жи де Шастеле был роман с подполковником 20-го гусарского полка.
«Боже мой! Чего бы я только не дал, чтобы на один день приобрести проницательность и жизненный опыт моего отца!»
Несмотря на то, что в общем к нему относились благосклонно и в спокойные минуты Люсьен считал себя любимым, он, однако, всякий раз приближался к дому г-жи де Шастеле с каким-то страхом. Звоня у ее дверей, он никогда не мог избавиться от смущения. Он никогда не был уверен в том, как его примут.
Только завидев особняк де Понлеве, еще в двухстах шагах от него, он уже переставал быть самим собою: если бы ему здесь повстречался местный фат, он смущенно ответил бы на его поклон. Старая привратница особняка была для него существом роковым; всякий раз, как он разговаривал с ней, у него захватывало дух.
Нередко, разговаривая с г-жой де Шастеле, он путался во фразах, — с другими у него этого никогда не случалось. Такого-то человека г-жа де Шастеле подозревала в фатовстве и сама тоже смотрела на него со страхом! В ее глазах он был полным властелином ее счастья.
Как-то вечером г-жа де Шастеле должна была написать спешное письмо.
— Возьмите пока газету, чтобы развлечься, — смеясь, предложила она Люсьену, бросив ему номер «Débats», и, упорхнув, возвратилась с пюпитром, который поставила на стол между собой и Люсьеном.
Когда она, нагнувшись, открывала пюпитр маленьким ключиком, висевшим у нее на часовой цепочке, Люсьен наклонился немного над столом и поцеловал ей руку.
Госпожа де Шастеле подняла голову; это была уже другая женщина. «Он так же мог бы поцеловать меня в лоб», — подумала она. Стыдливость ее была оскорблена, она вышла из себя.
— Значит, я никогда не могу иметь к вам ни малейшего доверия! — И глаза ее запылали гневом. — Как! Я вас принимаю, хотя должна была бы закрыть перед вами двери, как и перед всеми остальными. Я допустила с вами близость, опасную для моей репутации, близость, которую вы должны были бы уважать (здесь ее лицо и голос приняли самое надменное выражение); я отношусь к вам, как к брату, я предлагаю вам почитать, пока я пишу неотложное письмо, а вы, без всякого повода, грубо пользуетесь моей доверчивостью и позволяете себе жест, одинаково оскорбительный как для вас, так и для меня. Уходите, сударь, я совершила ошибку, принимая вас у себя.
Ее гордость должна была быть удовлетворена той холодностью и решительностью, которыми был проникнут звук ее голоса и весь ее вид. Люсьен все это прекрасно почувствовал и был сражен. Его смятение придало еще больше твердости г-же де Шастеле. Ему следовало бы встать, холодно поклониться ей и сказать: «Сударыня, вы преувеличиваете. Из маленького и не имеющего никакого значения безрассудства, может быть, даже глупого, вы делаете целое преступление. Я любил женщину, отличающуюся умом не меньше, чем красотой. Но, право, сейчас я нахожу вас только красивой».
Надо было, произнеся эту тираду, взять саблю, спокойно нацепить ее и уйти.
Но Люсьену даже не пришла в голову такая мысль: подобный образ действий показался бы ему слишком жестоким и слишком опасным. Он лишь пришел в отчаяние от того, что его выгоняют. Он поднялся, но не произносил ни слова и явно искал предлога остаться…
— Я уступлю вам место, сударь, — сказала г-жа де Шастеле с отменной вежливостью, но явно высокомерно, как будто презирая его за то, что он еще не ушел.
Так как она складывала пюпитр, собираясь унести его, Люсьен, весь дрожа от гнева, сказал ей:
— Простите, сударыня, я забылся.
И вышел, негодуя на себя и на нее. Во всем его поведении только одно и было хорошо — тон, которым он произнес последние слова; но и это не было его находкой, а чистой случайностью.
Выйдя из рокового особняка под любопытными взглядами слуг, не привыкших, чтобы он уходил так рано, Люсьен подумал:
«Какой же я мальчишка, что позволяю так обходиться с собой! Я получил лишь по заслугам. Когда я с нею, то, вместо того чтобы стараться улучшить свои позиции, я только смотрю на нее, как дитя. После моего возвращения из N. был момент, когда от меня одного зависело добиться очень многого. Я мог бы вырвать у нее откровенное признание в любви, я мог бы целовать ее каждый день, здороваясь и прощаясь. А я не вправе даже поцеловать ей руку! О глупец!»