Окно выходит в белые деревья... - Евгений Евтушенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ДВАДЦАТЬ ПЕРВЫЙ ВЕК
Я приду в двадцать первый век.Я понадоблюсь в нем, как в двадцатом,не разодранный по цитатам,а рассыпанный по пацанятамна качелях, взлетающих вверх.
Век, воспитанный мной без ремня,вскину к небу, скрывая одышку,как в соплях и надеждах мальчишку,так похожего на меня.
Я прорвусь в двадцать первый век,к сожалению, не ребенком,но не тем старикашкой-подонком,что ворчит в озлобленье на всех.
Дотянусь в двадцать первый век,до его синевы изумленной,словно сгнившего дерева ветвь,но оставшаяся зеленой.
Как на матч, где сплошные Пеле,в двадцать первый протиснусь, протырюсь,где беспаспортность и беспартийность,бесправительственность на земле.
К двадцать первому веку пробьюсьи узнаю — ни с кем не сравнимых —всех моих ненаглядных любимыхв ликах царственно плавных бабусь.
Все товарищи мои там,в двадцать первом, как в юности ранней,в теплой библиотеке дыханий,как по полкам, по чьим-то устам.
Век двадцатый — убийца и тать,но он знал, что такое книга.Двадцать первый, а вдруг ты — барыгаи умеешь лишь деньги листать?
Вдруг ты сам себя жлобством заел,самоедством безлюбья, бесстрастья,и скучища смертельная счастьявсех смертельных несчастий взамен?
Вдруг ты просто зазнайка, нахал,и о нас, тебе вырвавших волю,в четверть уха лишь еле слыхал?Я тебе быть глухим не позволю.Я приду к тебе, будто бы к полю,где когда-то по скалам пахал.
И в поэзию новых времен,в разливанное многоголосьея по пояс войду, как в колосья,и они отдадут мне поклон.
15 ноября 1995«Не разлюбил я ни одной любимой…»
Не разлюбил я ни одной любимой,Но был на прегрешенья неленивый.
Не предавал ни разу в жизни друга,А лишь себя, но это не заслуга.
Я не убил за жизнь мою ни клушки,А время убивал — почти из пушки.
Минуты убиенные, как трупы,Сложились в годы… Боже мой, как глупо…
Я стольких спас по тюрьмам и по зонам,Да вот подсчет спасательствам — позорен.
Но я не спас так многих и так много,И я боюсь прямого взгляда Бога.
3 июня 1996 Поезд Москва — ПетрозаводскВЕЧЕРНЯЯ РАДУГА
Маше
Эта вечерняя радуга полу-ночнаявдруг родилась, но уже умирать начиная.Радуга эта неполной была — не тугою дугою,не коромыслом цветным — совершенно другою.Между раздвинутых туч и забрезживших звезд-одиночекчуть проступал семицветный дразнящий кусочек,в туче торча, притворившейся, видимо, тучей,словно обломок меча у страшилища в шерсти дремучей.Как хорошо, что была эта радуга полу-ночной и неполной —я бы иначе на свете чего-то не понял.Как хорошо, что мы смертны, а то бы подавноне оценили бы мы никакого подарка —даже и позднюю нашу любовь — совершенно иную,будто вечернюю радугу полу-ночную.Боже, спасибо за старость и смерть. Проклинать их не смейте.Наше бессмертье — в признании горькой премудрости смерти.Может быть, смерть — это только одно из прекраснейших приключений,как путешествие внутрь этой радуги неповторимой вечерней.
27-28 июня 1996 Дельрэй — АшвиллДВОЕ
Двое, кто любят друг друга, — это мятеж вдвоем.Это — сквозь чью-то ругань шепот, слышней, чем гром.Двое в сене и жимолости — это — сдвоенный Бог,это — всех нитей жизни вальсирующий клубок.Двое, кто любят щемяще, это две сироты,ткнувшиеся по-щенячьи в звездный подол красоты.Это читатели кожи, это лингвисты глаз.Для понимания дрожи разве им нужен подсказ?Простыни, смятые ими, им драгоценней знамен.Вышептанное имя — выше великих имен.Это опасное дело. Заговор, и большой.Это восстание тела против разлуки с душой.Это неподконтрольно. Это как две страны,слившиеся добровольно без объявленья войны.С гаденькими глазами ждет, ухмыляясь, толпаскорого наказанья, ибо любовь слепа.Но стоило ли венчаться, если бы я и тывдруг излечились от счастья всевидящей слепоты?Мир, где излишне брезгливо осмеяна слепота,может погибнуть от взрыва, воскреснуть — от шепота.
6 июля 1996В АМЕРИКАНСКОМ ГОСПИТАЛЕ
Вот когда я смерти испугался,позабыв, что должен мир спасти,когда сняли с моей шеи галстукруки негритянки-медсестры.
И когда я с жалобным намекомвзглядом показал на туалет,шприц ее был тверд, а глаз — наметан:«Кровь — сначала». Вот и весь ответ.
Эта четкость профессионалки,слезы не ронявшей на халат,сразу показали мне, как жалките, кто жалость выпросить хотят.
Но на чем Россия продержалась,что ее спасает и спасло?Христианство наших женщин —жалость, горькое второе ремесло.
Что я вспомнил? Детство, Транссибирку,у плетня частушки допоздна,а в американскую пробиркукровь моя по капле поползла.
Где-то в Оклахоме и Айовенеужели высохнет душакапельками русской моей крови,всосанными в землю США?
Новая Россия сжала с хрустоми людей, и деньги в пятерне.Первый раз в ней нет поэтам русскимместа ни на воле, ни в тюрьме.
На Кавказе вороны жиреют,каркают, проклятые, к беде.Но в России все-таки жалеют,как не могут пожалеть нигде.
Я подростком был в чужой шинели.С жалости учились мы любви —женщин обезмужевших жалели,нас они жалели, как могли.
Пасечница, в страсти простовата,с метками пчелиными на лбу,«Я тебя жалею…» — простонала.Это было: «Я тебя люблю».
Мы в стране, к несчастьям небрезгливой,словно дети жалости, рослипод защитой пьяненькой, слезливойнежной матерщинницы — Руси.
Если застреваю в загранице,слышат, сердце сжалось ли во мне,чуткие российские больницы,нищие, но жалостливые.
Нянечки умеют осторожно,как никто, кормить и умывать.Если жить в России невозможно,то зато в ней лучше умирать.
18 июля 1996АМЕРИКАНСКОМУ ДРУГУ