После либерализма - Иммануэль Валлерстайн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Революция» (revolution) — странное слово. Изначально оно употреблялось в своем этимологическом смысле и означало круговое движение, возвращающееся в исходную точку. И до сих пор оно может употребляться с таким значением[124]. Но вскоре значение слова подверглось расширению, в результате которого оно стало обозначать просто поворот, а затем — переворот. Уже в 1600 г. Оксфордский словарь фиксирует его употребление в смысле «свержения правительства подчиненными ему лицами». Но, конечно же, свержение правительства необязательно несообразно с понятием возвращения в исходную точку. Уж сколько раз бывало так, что политическое событие, его протагонистами называвшееся «революцией», ими же провозглашалось восстановлением попранных прав и оттого — возвращением к более ранней и лучшей системе.
В марксистской традиции, однако, революция прочно водворилась в линейной теории прогресса. Виктор Кирнан лучше всех улавливает этот момент, как мне кажется, когда утверждает, что она означает «имеющий характер катаклизма скачок» от одного способа производства к другому[125]. И все же, только лишь определить революцию, как большинство понятий, недостаточно; надо поставить ее в оппозицию к какой-то альтернативе. И как мы знаем, опять же в марксистской традиции (но не только) альтернативой «революции» являются «реформы».
В дебатах конца XIX и XX столетий антитеза «революция versus реформы» стала означать противопоставления медленных составных изменений и быстротечных изменений, мелкомасштабных изменений и крупномасштабных изменений, обратимых изменений и необратимых изменений, изменений совершенствующих (которые потому просистемны) и изменений трансформирующих (которые потому антисистемны), а также изменений недейственных и изменений действенных. Конечно же, в каждой из этих антиномий я заведомо подыгрываю одной из сторон, давая каждой из них ту характеристику, которую использовал революционный дискурс.
В добавление к этому, есть неоднозначность внутри самой марксистской традиции. Марксисты часто делали различие между революцией политической (которая могла быть поверхностным феноменом) и революцией социальной (она — настоящая). Да вдобавок Маркс и Энгельс и сами были не прочь использовать слово революция для таких понятий, как промышленная революция, и даже указывать, будто «промышленная революция» была важнее или фундаментальнее, чем «Французская революция». Это указание, конечно же, было вполне созвучно базовой философской тенденции исторического материализма, но оно отнюдь не обязательно оказывалось большим подспорьем волюнтаристскому политическому действию. Оттого-то и повелось, что революция в традиции марксизма партий и особенно — в традиции большевиков стала все более и более символизировать насильственное свержение буржуазного правительства пролетариатом, или уж по крайней мере, свержение реакционного правительства прогрессивными народными силами.
На том неоднозначности не кончаются. Понятие «насильственного свержения» не является самоочевидным. Составляют ли революцию так называемое стихийное восстание, или дезинтеграция существующей властной структуры, или же революция — это только если таковое восстание затем направляется в определенное русло революционной партией? Когда началась Французская революция — со взятием Бастилии или с фактическим приходом к власти якобинцев? Традиционно считалось, что русская (Октябрьская) революция началась со штурма Зимнего дворца. Позднее, однако, стали полагать, что революции начинаются до собственно захвата власти. То есть, полагалось существенным, чтобы непосредственно к захвату подводили длительные партизанские кампании, что все в целом было охарактеризовано Мао Цзэдуном как «длительная борьба». Затем эта длительная борьба была выдвинута как сущностный элемент революционного процесса, и не только до захвата государственных органов, но и впоследствии («культурная революция»).
И остается отметить еще одну последнюю неоднозначность. После бакинского съезда антиимпериалистическую борьбу прозвали «революционной» деятельностью, но теоретическое отношение таковой антиимпериалистической революции к социалистической революции так до конца и не прояснилось. А это из-за того, что не было решительно никакого консенсуса. Находилась ли алжирская революция в одной категории с вьетнамской революцией или они совершенно различны? Фактических траекторий было много. На Кубе до захвата власти «революция» была немарксистской и даже несоциалистической, а после — марксистской и социалистической. В Зимбабве пройденный риторический путь был обратным.
Во всяком случае, как мы теперь ясно видим, результаты были чрезвычайно разнохарактерные. Сегодня уже не кажется, что Мексиканская революция имела очень уж революционные результаты. А китайская? Русские революционеры теперь историческое воспоминание, и воспоминание, не особенно почитаемое в России на данный момент. Первый вопрос, который представляется разумным задать, потому такой: более или менее действенной, чем траектория реформ, на деле была так называемая революционная траектория? Разумеется, мы можем проделать такой же скептический обзор свершений социал-демократических реформ. Насколько фундаментально смогла трансформировать Великобританию лейбористская партия? Да даже шведская социал-демократическая партия? В 1990-е гг., когда едва ли не все, от Китая до Швеции, до Мексики, говорят на языке «рынка», можно с полным основанием задаться вопросом, не прошли ли даром 150–200 лет революционной традиции.
Еще больше можно ломать голову над тем, насколько велико было различие между революционной и реформистской деятельностью. Определенные партии, определенные социальные движения и определенные комплексы социальной деятельности, воспринимаемой как длительное и крупное «революционное» событие, все могут описываться (вероятно, без исключений) как локусы меняющихся тактик, такие что в одни моменты времени они выглядели отчетливо революционными (или повстанческими, или радикальными, или трансформирующими), а в другие моменты это отнюдь не бросалось в глаза.
Реальные революционные лидеры всегда стремились держаться средней линии, часто зигзагообразной по форме, между двумя крайностями: не «продаться» с одной стороны и не впасть в «авантюризм» с другой. Конечно же, что одному «авантюризм», то другому «верность революционным идеалам». Кто-то «продался», а кому-то «шаг назад, два шага вперед».
Быть может, пора перестать бросать друг в друга камни и трезво взглянуть на объективные ограничения на левую политическую деятельность на протяжении последних двух веков по всему миру и на степень силы подземного давления в направлении трансформации. Начнем с исходных положений. Мы живем в капиталистической миросистеме, которая характеризуется глубоким неравенством и угнетением. Для нее же характерно и успешное наращивание мирового производства, благодаря которому внушительная экономическая сила притекает в руки основных получателей выгод этой миросистемы. Мы можем считать, что те, кому это выгодно, желают сохранить миросистему более или менее такой, какая она есть, и будут вкладывать внушительную политическую энергию в поддержание статус-кво. Можем ли мы считать, что те, кому это не выгодно, с равным рвением желают ее трансформировать? Нет, не можем — тому несколько причин: невежество, страх и апатия. Более того, индивидуальная социальная мобильность предоставляет выход ловкому меньшинству угнетенных. Вдобавок, неполучатели выгод слабее — в экономическом и военном отношении, — чем получатели.
Эта асимметрия политической силы и социально-психологической позиции и есть та базовая дилемма, перед которой стоят левые всего мира с тех самых пор, как в XIX в. они стали сознательно организовываться. К дискуссии о том, что нам делать с этой асимметрией, как раз и сводились дебаты «реформы versus революция». В ретроспективе примечательно видеть, насколько ответы, даваемые каждой стороной, были схожи друг с другом. Коллективное самообразование преодолеет невежество; коллективная самоорганизация преодолеет страх и апатию. Организованная классовая культура удержит искушаемых индивидуальной социальной мобильностью потенциальных дезертиров, предлагая им руководящие роли в движениях настоящего и правительствах будущего. А неуравновешенность социальных сил между получателями и неполучателями выгоды может быть преодолена, если отобрать у получателей контроль над государственными механизмами.
Именно этим основные движения и занимаются уже 150 с лишним лет. Стратегия и тактика Коммунистической партии Китая, Африканского национального конгресса ЮАР и Социал-демократической партии Австрии — если взять три известных примера — были замечательно сходны, учитывая, как по-разному сложились их исторические обстоятельства. Все три движения можно записать либо в разряд грандиозных успехов, либо в разряд горьких неудач. Что мне принять трудно — это любой анализ, в котором степень успеха каждого из этих трех оценивается неодинаково. Их можно считать грандиозным успехом за способность к массовой мобилизации, за достижение отдельных значительных реформ в своих странах, таких что ситуация сегодня коренным образом отлична от ситуации, скажем, в 1900 г. и, для некоторых лиц и в некоторых отношениях, эта ситуация коренным образом лучше. Эти движения оказались горькими неудачами в том, что мы по-прежнему живем в капиталистической мироэкономике, которая, во всяком случае, отличается большим неравенством, чем в 1900 г. В каждой из этих стран все еще есть множественные формы угнетения, а движения эти скорее различными способами ограничивают, чем облегчают, нынешние протесты против некоторых из этих форм угнетения.