Ладожский лед - Майя Данини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Амалия, будто подслушав мои мысли, говорила:
— Животные всегда доверчивы, но если они знают, что их могут убить или поймать, — они должны сопротивляться!
— Я не хочу убивать Барса, а он всегда царапает меня! — говорила я, не выдерживая.
Она смотрела на меня и не отвечала на мой выпад, а продолжала свою беседу на тему о спасении животных:
— Медведь или тигр сам никогда не нападает, они становятся людоедами, когда человек ранит их или в том случае, когда у них нет зубов и они не в состоянии охотиться…
Она могла говорить об этом часто и довольно однообразно. Я слышала эти разговоры не первый раз и, глядя на Барса, не слушая ее слов, продолжала с ним свой мимический диалог, который был куда откровеннее и честнее. Я хотела отомстить Барсу после ее долгих наставлений и даже говорила: «Ну погоди! Попадешься мне, когда будешь один!» Я не знала, что бы я могла сделать с ним; по правде сказать, я никогда не мучила животных, да и не знала, как, собственно, их мучить, всякие противные выходки с котами, когда к хвосту привязывают банки или обливают котов и поджигают их, мне самой были противны, но слегка прибить, потрепать кота, дернуть за хвост — это было можно. Но этого было мало, и я про себя сказала Барсу: «Погоди, я тебя тоже оцарапаю!»
Наши отношения с Амалией не ограничивались этими разговорами о животных, они были более глубокими и не всегда очень милыми. То есть я чувствовала, что Амалия не в восторге от меня, что она холодна со мной и не любит не только меня, но и маму, и мою бабушку, тем не менее она никогда не переходила границ, была всегда немножко надменна и сдержанна. То, что мне не говорилось ничего и не делалось замечаний, тоже было своеобразным отталкиванием с ее стороны, но Амалия была существом добрым и отзывчивым и всякое даже малейшее проявление человечности к кому бы то ни было трогало ее. Они с мамой не очень ладили только потому, что, мне казалось, всегда соревновались, кто из них добрее и лучше. Одна старалась и помогала каким-то несчастным своим больным — ездила к ним домой, собирала деньги на убогих, другая ходила по улицам и кормила кошек и лошадей и навещала дочь дворника, которая заболела.
Эту дочь дворника Амалия вечно приводила мне в пример и говорила, что она очень трудолюбива, скромна и опрятна, пока наконец эта дочь дворника не утащила у Амалии ее любимую вышитую сумку и серебряный колокольчик. Тогда Амалия гордо замкнулась и никого, кроме кота, не пускала к себе. Я редко заглядывала к ней, но мы всегда жили на одной даче. Амалия, дальняя родственница бабушки, не имела никого и, в сущности, нуждалась в нас, но делала такое выражение лица, что ни в ком никогда не нуждается.
Она не позволяла себе никаких лишних слов в чей-то адрес, она была отвлечена от житейских неурядиц и всяких ссор, и сколько беспорочной брезгливости выражала она всем своим видом, когда видела, что мы с Таней бегаем по коридору и пытаемся открыть ногой дверную ручку, смеясь и затыкая друг другу рот; как она была возмущена, когда мама громко разговаривала с кем-то по телефону, да еще и курила при этом; как она молчала, какой неприступный и отчужденный был у нее профиль, когда она слышала, что все наши в восторге от Зощенко и, сами не замечая того, начинали говорить его языком.
Мне часто казалось, что Амалия ничего не ест, может целыми днями сидеть с книжкой, или гулять по улицам, или вязать, в крайнем случае молоть свой кофий, которого у нее был неисчислимый запас. Так она выжила в блокаду — пила свой кофий, как всегда его жарила, молола, варила и пила.
Ее кофейник-тромка, начищенный до того, что страшно было взять рукой — вдруг останутся пятна на этой необыкновенно гладкой поверхности, стоял всегда на ее столе, прикрытый салфеткой, но не помню, чтобы у нее были кастрюли или даже тарелки на столе.
Так же мне казалось, что Амалия может не говорить ни с кем и год, и два, что она может скользить тенью среди всех и не замечать никого, только слегка кивать, может даже стать незаметной и скользить так, чтобы ее вовсе не видели, но непременно появиться на глаза в день, когда был праздник или именины, чтобы поздравить всех, пожелать всем всяких удовольствий и радости, а после опять исчезнуть.
Этим своим свойством она восхищала меня и сердила одновременно, она казалась мне такой бездушной во всей своей доброте и отзывчивости, казалась мне такой раздражающей в своей манере не беспокоить никого, скользить мимо и не трогать. Но, разумеется, в моем раздражении был оттенок ревнивого чувства к маме, которая была всегда ближе и лучше, в то время как Амалия, сколько бы ни была близка, — далекой; я улавливала их неприязнь друг к другу и потому была в раздражении.
Казалось, что я не могу и вспомнить никаких суждений Амалии ни по какому поводу, кроме животных, и тем не менее я помнила ее отчаянный пацифизм, ее страдальческое отношение к тому, что происходило в Германии в те времена, и вообще очень много помнила ее суждений и высказываний, хотя будто бы она никогда и не говорила ни с кем, а только распространяла вокруг себя атмосферу миролюбия и беззлобности или передавала свои мысли молча.
Уже шла война, мы жили в госпитале, а Амалия жила в нашей комнате. Во время войны так часто было, что даже люди совершенно чужие вдруг объединялись.
Помню, придя к тетке Лидии, увидела на ее столе спящего истопника Ботикова. Он спал прямо на столе в валенках и шапке. Увидев его, я не удивилась, а только спросила, где тетя, и услышала, что она почему-то в квартире Ботикова, что там она и живет теперь, а Ботиков спит тут. Рядом со столом был диван — широчайший диван, но Ботиков спал на столе, верно там ему казалось теплее, что ли, или он стеснялся испачкать тетин диван — не знаю.
Так и Амалия совсем переселилась к нам, где была какая-то печка и дрова, спала на ковре, на подушках от дивана — ближе к печке.
Рядом жил ее кот, ненавистный мне Барс, теперь ставший жалким, мяукающим от голода котом.
Наши светлые, огромные комнаты стали теперь темными и потому казались меньше. Всюду теперь висели какие-то тряпочки, всюду были завешены двери, заткнуты щели, и в этой комнате, при свете раскаленной печки, сидела Амалия и улыбалась мне, усаживала поближе к печке, поила своим кофе, говорила:
— Теперь приходится жить так, что делать — приходится.
Кот поднимал голову и глядел на меня выразительно — просил хоть корку хлеба. Амалия не просила. После мы узнали, что она совсем не ела свой хлеб, а отдавала все коту, но тот все-таки сдох весной, а Амалия выжила, хотя у нее не было совсем ничего. И, не имея ничего совсем, однажды она получила посылку от племянника, который просил ее поделиться с нами. Она тут же поделилась с бабушкой и Надей и написала нам, жившим в госпитале. Мама, получив ее открытку, сказала мне, что ничего у нее брать нельзя и идти не надо. Но в тот же день я была у тетки и решила пойти к Амалии.
Я пришла к ней из госпиталя и получила от нее и хлеб, и консервы, и сахар — все, о чем можно было только мечтать. Снесла все к тетке, и там был пир, все было съедено чуть ли не за один раз. Осталась на несколько дней только крупа, которую варили в огромном количестве воды. Когда все кончилось, тогда снова все стали смотреть на меня и посылать меня — безмолвно — к Амалии.
Как мне этого ни хотелось, как было неприятно, но я пошла, ожидая, что она просто не даст ничего, что у нее и нет ничего, но она встретила меня снова улыбаясь, напоила кофе и снова дала мне продукты. Единственная фраза, которую мне было неприятно слышать от нее, была фраза о том, что нельзя все вдруг съесть, что надо тянуть, — фраза, которую мы вполне заслужили и должны были выслушать.
Но я ушла как можно скорее от нее и пришла к тетке Лидии, которая уже не надеялась в этот день выжить, но выжила она благодаря Амалии.
Через несколько дней умер, как я после узнала, кот Амалии, и она пошла его хоронить — увезла его далеко к кладбищу и там долго копала снег, чтобы его не вырыли. Хоронила она кота в том самом ящике от посылки, который прислали: ящик был пуст.
А Амалия осталась жива, и эта ее способность жить воздухом, жить бестелесно поразила меня, когда много позже я пришла к ней и застала ее в убогой маленькой комнате, которую она получила после пожара, ее, снова окруженную котами, ее, улыбающуюся, все-таки очень замкнутую и отказывающуюся от всякой помощи с нашей стороны.
Возле нее стояла ее неизменная тромка, салфетка была чиста как сахар, а в старинной вазочке не было хлеба, как всегда, был только один сухарь, какие-то конфеты, которыми она тут же угостила меня.
Если бы было на свете общество охраны животных, то оно должно было бы носить имя Амалии.
Глава двадцать шестая
ГРОЗА НАД ДОМОМ
Летом ждешь жары и грозы, хорошего ливня и особенной радости после дождя, когда весь будто освежаешься и иссохшая кожа становится мягкой и свежей, а волосы, только что сухие и ломкие, вдруг обретают плавность, будто ласкаются. Все дышит кругом, и воздух сам вливается в тебя.