Юные годы медбрата Паровозова - Алексей Моторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но характер у тети Юли стальной. Вот, например, с отцом моим она с восьмого класса не разговаривает. Уже сама забыла причину. Вроде бы у них ссора произошла, но никто уже за давностью лет точно и не помнит, что там случилось и почему. Включая саму тетю Юлю. Но не в причине дело, главное – принципы.
Поэтому никто и никогда ей в нашей семье не перечит. Да и зачем, даже когда ты в глубине души не согласен, тетя Юля может так красиво и убедительно построить разговор, что только и остается, что восхищенно кивать головой.
Тетю Юлю я, безусловно, уважал и, конечно, немного побаивался. Надо сказать, она была единственной, при ком я ни разу в жизни не закурил.
К ней я начал ездить сразу, как только меня выписали из больницы. Поговорив о том, каков нынче мой круг чтения, с большим сомнением покачав головой, она ушла в комнату и вернулась с целой кучей туго набитых конвертов из плотной черной бумаги.
– Вот, почитай Васечку! – сказала тетя Юля, складывая конверты в мешок и подмигнув со значением. – Думаю, удовольствие ты получишь!
Дома я вытряхнул пакет на диван. К моему большому удивлению, это были фотографии. Переснятый роман. На титуле значилось: Василий Аксенов. “Ожог”.
Я прочитал Васечку. Три раза подряд. Четыре сотни фотографий романа, который, как мне кажется, я помню наизусть.
С тех пор я приезжал к тете Юле дважды в неделю, раз за разом опустошая ее диссидентскую библиотеку, читая запоем, иногда несколько книг одновременно. Теперь-то я начал понимать, что же именно в детстве обсуждали вокруг меня взрослые. Память у меня была хорошей, и все те слова, которые произносили в моем присутствии, я запоминал сразу и навсегда. Но расшифровать многое из услышанного в то время я смог только сейчас, двадцатитрехлетним. Постепенно передо мной открылось, что в такой-то вечер декламировали стихи Коржавина, а в другой – цитировали “Раковый корпус” Солженицына, а тогда – обсуждали “Крутой маршрут” Гинзбург.
О, эти разговоры моего детства! Бесконечные, часто за полночь, тут, как в грузинских тостах, эстафета переходит от одного к другому. Когда даже не обязательно понимать смысл, только по темпераменту, тембру голосов, интонациям, смеху понятно, как же это здорово – столько знать и уметь говорить так.
Можно просто сидеть рядом и слушать, как делали это мы, поколение внуков, Ася, Дима и я, если нас забывали загнать спать. Слушать – тоже очень приятное занятие. Лишь иногда, вдруг замечая наше присутствие, показывая на нас глазами, подмигивая друг другу, участники беседы понижали голос либо вовсе проглатывали слово. В такие моменты общий смех только усиливался.
Как же невыносимо потом было слушать других, особенно если темы поднимались схожие. Пресные фразы, бесцветные голоса, в лучшем случае косноязычно повторяющие услышанное накануне из телевизора, полное отсутствие своего мнения по какому бы то ни было поводу, а уж если оно, мнение это, появлялось, так уж лучше б его не было вовсе.
Самым замечательным временем конечно же считалось дачное, и особенно то, далекое, безвылазное, когда нас с двухлетнего возраста держали до школы в доме на Щербинке. Бабушка Люда, та самая, у которой случались вещие сны, решила, что детям лучше находиться на свежем воздухе в деревне, и поселилась на даче с тремя внуками. Насчет свежего воздуха и деревни все было немного условным, поселок на задворках фабричного подмосковного городка, разумеется, не отличался безупречной экологией, а местные, практически все поголовно – люмпены, не походили на рассудительных и степенных жителей русских деревень, какими их изображали столь любимые бабушкой писатели-гуманисты. Но это была лучшая пора моего детства.
Либеральная бабушкина политика никогда не ограничивала нашей свободы. Нужно было только вовремя появляться на ее зов к обеду и ужину. Неизменный чугунок с гречкой, суп в огромной кастрюле, который варился на неделю, укроп с огорода, эмалированные миски с нарисованным на дне грибочком.
Бабушка, безо всякого сомнения, считала себя толстовкой, видя свое предназначение в служении простым людям, искренне наслаждаясь созерцанием бестолковой и примитивной деревенской жизни. И видимо, как и все толстовцы, смутно чувствуя свою вину перед народными массами, она получала несказанное удовольствие, обучая грамоте местных старух, их внуков, ставила любительские спектакли с детворой, организовывала уличные концерты. В доме постоянно толклась разная публика. Чужие дети, их не совсем трезвые родители, но чаще других захаживали всякие немыслимые старушки, странницы-богомолки.
Придет, к примеру, такая, сядет за стол, нальет чай в блюдце, хлеб повидлом намажет и рассказывает. Как съездила за тридевять земель в город Кострому дочке подсобить да внучек проведать.
– Ой, Людмил Санна, дочь-то нонешней весной вторую девку родила, ну чистый ангел! Вся такая махонькая, хорошенькая, глазоньки лазоревые, рученьки-ноженьки сахарные! Как возьму ее – так сердце обмирает! А старшая – вот лошадь! Кобыла здоровая! На Ильин день уж три года будет. Все жрёть да жрёть! А пожрёть – так еще молока просит! А после – качай ее, качай! А морда у нее, Людмил Санна, – не поверишь – с твою!
Благодаря своему актерскому таланту баба Люда моментально перевоплощалась в своих собеседниц, то начинала им в тон “шутковать”, сыпать прибаутками, то сокрушалась, удрученно покачивая головой, то, вдруг замерев, внимала очередным откровениям, как правило – невероятной чуши. И, глядя на эту пожилую, бедно одетую женщину в повязанном платке, частенько вставляющую в разговор соленое словцо, коверкающую на деревенский манер язык, никто бы в жизни не догадался об ее истинных увлечениях, отменном литературном и музыкальном вкусе, писательском даре. И что дружит эта простая тетка с внучатой племянницей Чехова, дочкой Куприна, состоит в активной переписке с внуками Льва Толстого и знакома с Пришвиным.
Дом был настоящий, деревенский, сложенный из толстенных сосновых бревен, которые, по преданию, привезли с Урала. С печкой, просторной террасой, увитой хмелем и виноградом. Между бревнами торчала пакля, которую я постоянно выдирал. Все удобства находились на улице, а бани не было вовсе. Раз в несколько месяцев нас забирали в Москву отмывать.
Бабушкина самоотверженность удивительным образом сочеталась с каким-то особым ее легкомыслием. Она ежедневно занималась с нами, научила читать и считать, пересказала все евангельские истории, давала уроки гитары и пения, чешского, украинского и старославянского, но вместе с тем ежедневно заваливалась спать после обеда, и эти два-три часа можно было стоять на голове, разносить дом, бабушка спала как убитая и за нас нисколько не волновалась.
Ну, в общем, и правильно. Что нас сторожить, мы же не совсем идиоты. Хотя похулиганить любили, особенно я и Ася. То занавески на окошках ножницами порежем, то в “лунный свет” поиграем. Это когда мы весь сахар и соль на пол высыпали, чтобы под ногами красиво хрустело. Потом веником с пола сметали перемешанные продукты обратно в сахарницу, вернее то, что от них оставалось, вместе с грязью. Дедушка и бабушка пили чай с соленым сахаром, в стаканах у них плавал всякий мусор, но они, как истинно духовные люди, не обращали на подобную ерунду никакого внимания.
Самое веселье случалось летом, когда в выходные приезжали взрослые. Родители, тети, дяди добирались из Москвы, шли с набитыми сумками через поляну, на которой уже вовсю шелестели деревца, наши ровесники. Бабушка решила засадить бывшее картофельное поле, превратив его в рощу. И сама лично сотни три деревьев посадила, и других заставляла. Самое тяжелое было под саженцы ямы рыть, это взрослые делали, а мы с Асей и Димой ходили с лейками, поливали.
И вот родственники собирались, смеялись, шумели, из сумок доставали разную вкусную еду, накрывали большой стол на террасе, и уж тогда начиналось наше любимое. Разговоры обо всем и допоздна. А когда уставали от общения, то разбредались по углам, каждый со своей книгой. И только треск “Голоса Америки” из дедушкиного приемника нарушал тишину.
А потом наступал Новый год, вот уж где было счастье! Тогда нам официально разрешалось не спать, выключался электрический свет, трещали дрова в печке, на столе горели свечи, тускло блестела шарами наряженная елка, а мы втроем стояли и пели под бабушкину гитару.
Ах, попалась, птичка, стой!Не уйдешь из сети.Не расстанемся с тобойНи за что на свете!
А я стою, пою, а сам думаю, хорошо бы хоть одна хлопушка еще осталась, тогда можно выйти завтра на поляну, взорвать ее, на снег конфетти посыпятся, красиво будет…
Дачу продали после бабушкиной смерти. Когда я изредка приезжал в это место, на дачу родственников Лены, что находилась по соседству, через участок, то лишь через пятнадцать лет смог заставить себя посмотреть в сторону нашего бывшего дома. Там, за забором, еще очень долго было все как раньше, и от этого становилось только хуже. Потом я привык.