Вдова - Наталья Парыгина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Рассказывай. Не томи...
И опять заговорил фронтовик негромким, чуть хрипловатым голосом.
— Ладно. Кончилась гроза. Наступает вечер. Не самая темень, а сумерки. Вдруг слышу команду: «Построиться». Выстроили нас. Василий от меня через одного человека стоял, мы с ним почти одного росту. Мы особо не дружили, врать тебе не хочу... Дружить — не дружили, а так — товарищи и все. В разведку вместе случалось ходить. Солдат он был надежный, в беде не кинет.
Дарья старалась слушать внимательно, но волнение все больше охватывало ее, внутри словно все дрожало, и голос солдата то приближался, становился отчетливым, то вдруг пропадал вовсе.
— Солдат — он солдат. Он Родину чувствует, для него это слово — как огонь. Услышал — в груди горит. И враг тебе нипочем, и смерти не боишься. А разведка боем — тут мало кто жив вернется... Капитан — нам: «Добровольцы! Шаг вперед!» Мы с Василием враз сделали этот шаг.
— Господи!..
Дарья беззвучно, одними губами прошептала слово, в котором издревле русская душа сливала боль и мольбу.
— Ночь не шибко темная. Остается до немецкой линии обороны метров пятьдесят. И тут раз — ракеты нас осветили. Мама родная! Ты под этой ракетой, как таракан на столе. Ни тебе бежать, ни тебе спрятаться. «Вот он, думаю, сон-то». И пулеметы заговорили. Та-та-та... Жуть! Думаешь: сейчас — тебя. Но ничего, живой. Лежу в болотной воде, за кочкой махонькой голову прячу. А он, гад, строчит, никакой передышки не дает... Тут наша ракета в небо брызнула. Отступать. А куда отступать? Он же в зад побьет. Чем отступать — лучше вперед. Погибать, так хоть не за зря, фашиста покрошить...
Солдат взбодрился, вспоминая отчаянный бой, голос его окреп, в запавших глазах светилась решимость. А Дарья сидела все так же неподвижно, вцепившись руками в старенькую, накинутую на плечи шаль, и ждала самого ужасного.
— «Ура! Вперед! Гранаты!» И пошло... Конечно, немец не дремал. Многие сразу погибли, как пошли. Я две гранаты бросил. И вдруг как подкинет меня! Вверх — и назад, в болото. На кочку попал головой, а рука — в болоте. Та — в болоте, а в правой — граната взведенная, чека вытащена. Хотел кинуть — не успел. Шевельнуться не могу, тело — словно в оковах. А граната сама из руки ползет... Что делать? Ничего не сделаешь. Вот думаю, как умирают...
Дарья на какой-то миг забыла о Василии, проникнувшись тем отчаянием, какое охватило солдата перед неизбежностью смерти. Но тут же подумала завистливо и тоскливо: жив ведь, жив, в самой пасти у смерти был, а спасся, а Вася...
— Вдруг слышу: «Коля, вставай!» А чека у гранаты еще не совсем вытащена, миллиметров на пять осталась. Я кричу: «Граната!» Василий выхватил и бросил. Не помню — взорвалась или нет.
— Выходит, спас он тебя.
— Спас. Он, Василий... И опять мне: «Вставай». А я не могу подняться. И ничего вроде не болит, не чуял, что ранило. Он меня под мышки взял, поставил. И тут рука как завертелась — от локтя на одной жилке висела. А боли все нет. Он взял мою руку, положил на автомат, как на повязку. Пошли. Кухня разбитая как раз поблизости... А немец из миномета бьет. В шахматном порядке, сволочь, мины укладывает. И поле заминировано, и он бьет. Ракеты, правда, перестал пускать...
Солдат говорил теперь медленно, словно через силу, и Дарья поняла, что сейчас он расскажет о том, чему она все еще не до конца верила. Расскажет, и тоненькая ниточка нелепой надежды оборвется навсегда, второй раз умрет Василий, не оставив лазейки для самообмана.
— Не тяни ты! — выдавила Дарья из перехваченного спазмой горла.
— Повалился он вдруг. На меня прямо. Руки зацепил. Закричал я по-звериному от боли. И опять — мрак. Сознание потерял... Не знаю, сколько лежал. Очнулся — давит меня что-то. И тихо уже. Кончился бой. Пощупал здоровой рукой — голова чья-то на груди у меня. Вспомнил. «Василий, — окликаю его, — Василий...». А сам все голову его рукой щупаю. И вдруг рука в липкость какую-то попала. Рана. У самого виска. Стал я поворачиваться, чтобы из-под него вылезти. Кой-как на бок повернулся, и скатился он с меня. Гляжу — мертвый. Глаза открыты, в небо глядят. Расстегнул гимнастерку, к груди ухом припал. Нет. Холодать уж начал... Оставил я его, пополз к своим. Так и добрался. Санитар перевязку сделал, шину наложил... Ну, да тебе про это не интересно. А про Василия ничего больше сказать не могу. Ты прости меня хозяйка. Так уж, значит, договорились с ним, с Василием.
Солдат встал, помедлил, направился к двери. Дарья не двигалась, стянув на груди шаль, опираясь локтями на стол. Она смотрела вниз, и было что-то жуткое в ее застывшей фигуре.
Надев шинель, солдат потоптался у порога, опять вернулся на середину комнаты.
— Прощай, Даша, — сказал виноватым голосом.
И тогда, все так же не двигаясь, Дарья с усилием разжала губы, заговорила чужим отрешенным голосом.
— Не надо. не уходи. Сейчас я картошек сварю. Помянем Васю...
2
Навалилось на Дарью одиночество, как большая неизбывная напасть. Люди были кругом — даже больше стало людей в городе и на заводе, чем до войны, много понаехало народу из деревень. Давних подруг, Любу Астахову и Алену, почти каждый день видела Дарья. Дети у нее росли. Какое же одиночество? Но замкнула на замок свое сердце, и от чужих людей, и от подруг, и от детей. Жила, как в пустыне.
После войны Дарья работала в реконструированном цехе.
Длинный цех полимеризации кажется обиталищем огромных таинственных животных. Аппараты кто-то метко назвал слонами, и накрепко пристало к ним это имя. Слоны стоят в ряд, выгнув крутые белые спины, увитые бесконечными хоботами трубопроводов, с привьюченными к ним холодильниками. В их просторной утробе незримо переваривается дивинил, из газа и пасты рождая каучук.
По обе стороны от слонов вдоль всего цеха тянутся почти пустые платформы. На одной платформе проложены рельсы — по ним увозят на тележках готовый каучук. На другой — несколько возвышающейся над остальной площадкой цеха, стоят в отдалении друг от друга столики аппаратчиц.
Дарьин столик — крайний от входа, и, когда она идет к своему аппарату, ей виден весь узкий и длинный пролет цеха: ровная белая площадка цементного пола, тупые морды слонов, трубы с колесиками вентилей, столики других аппаратчиц. Гулкий, непрерывный, утомительный шум газодувок заполняет цех. Слабый запах спирта и как будто припорченных яблок постоянно чувствуется в воздухе.
Работать теперь легче, чем до войны. Хоть большой аппарат, да один, не надо метаться по всему цеху. Когда процесс идет нормально — хлопот мало. Но в начале процесса температура вдруг замерла на одной точке. Дарья сделала продувку, сменила газ, чтоб реакция вновь вошла в силу. Спустившись на три ступеньки в проход между слонами, Дарья наклонилась над воронкой, понюхала воду. От воды резко несло дивинилом. Холодильник потек. Без дежурного слесаря не обойтись. Кстати, увидала Дарья у второго столика начальника смены. Пошла к нему доложить о неприятности.
Кончалась смена, и заводские заботы сменялись домашними. По пути домой увидела Дарья очередь в продовольственный магазин. Узнала: пшено дают. Встала за пшеном.
Дарья стояла среди людей, никого не замечая, замкнувшись в себе, и какая-то дума томила ее, стояла в глазах невысказанным вопросом. А может, не дума, просто печаль жила в ней и ела ее изнутри, как червяк выедает сердцевину яблока.
— Даша! Здравствуй, милка! — окликнули ее от дверей.
Дарья по голосу узнала Ефросинью Никитичну, свекровь Доры, медленно, без улыбки обернулась. Старушка стояла человек на десять позади Дарьи и через головы приветливо кивала ей.
— Как живешь-то, Дашенька?
— Живу... — холодно проговорила Дарья.
— Дети как?
— И дети живут...
— Давно не была у нас. Я уж Доре сколько долдонила: позови, мол, Дашу.
— Она звала. Некогда все.
Очередь как раз подвинулась шага на полтора, и Дарья, переступив ногами, отвернулась от Ефросиньи Никитичны.
Дора и в самом деле не раз приглашала Дарью прийти. Но не потому обходила Дарья ее дом, что не было времени. Нашла бы время. Другое мешало. У Доры муж письма слал из Германии, что скоро демобилизуется и приедет. И Дарья, понимая, что несправедлива к подруге, все-таки не могла побороть зависти.
Пока шла война, Дарья, хотя и горевала о Василии, не чувствовала себя обездоленной. Не она одна получила похоронку, кто-то спит под фанерной звездочкой, как Василий, кто-то в госпитале мается, кто-то воюет... Но когда отпраздновали победу и стали возвращаться мужики, у Дарьи все острее и острее становилось чувство личного, собственного горя, ни с кем не разделенного.
— На всех не хватит пшенки, — крикнула продавщица. — Человек на двадцать осталось.
Раздосадованная Дарья поспешила домой. Она всегда теперь спешила — не столько по необходимости, сколько по привычке, а тут еще такую уйму времени убила даром. Стояла оттепель, густые сумерки окутали город, недавно выпавший снежок побелил землю. Дарья не замечала тихой красоты зимнего вечера, неудача с пшенкой испортила и без того мрачное настроение.