Воспоминания о Штейнере - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И она — верная ученица доктора.
6И здесь, вспоминая мюнхенцев, по аналогии "контраста" хочу сказать несколько слов о баронессе фон Эккартштейн[262], капризно — экстравагантной, талантливой, раздвоенно неверной, но с несомненными пролетами в "куда — то", — умница и ясновидящая, с позывом к подлинному христианству сквозь яркий вскрик чисто люциферических красок (разумею не "пошлый" аспект люциферизма, а тончайший, где действует Люцифер — горний, Люцифер — мистик), она останавливала мое внимание правдивой яркостью, с которой она бросала в нос всем своей антропософией не до конца, и не бросала в нос всем за ярким плащем эстетизма и "ясновидения для ясновидения" тайную муку того креста, который, несомненно, увенчает путь этого еще не распятого, ярко — красивого "разбойника", слева, как бы уже видящего свою участь и знающего, что "Помяни Господи" слетит из глубин до конца перетрясенного духа; умница, эстетка, талант, капризница, с бледно — некрасивым, как бы помятым лицом, но с прекрасными фосфорическими зеленоватыми глазами (они станут синими), она всегда мне казалась одной из крупнейших личностей "вопреки всему", какою — то тайно — благой, в ней невскрытой силой вовлеченной в воронку антропософского вихря и оказавшейся, рядом с доктором, в числе "эсотерических" учениц. И доктор, видя Ниагарский водопад противоречий, бивший в Эккартштейн прекрасною яркостью, как мне кажется, провидел в ней и христианский нерв кипения; ведь рядом со Христом видим мы и Иоанна, и бесноватого из Гадарры. Я не хочу сказать, что Эккартштейн — бесноватая; но она мне казалась извне перекривленной судорогой люциферизма, источник судороги — некое "узрение" и некое внутреннее понимание (инстинктивная интуиция, искривленная "умницей" и только "умницей"); с прекрасною яркостью она не стыдилась своего люциферического оперения и великолепно играла Люцифера в "Мистериях" доктора*. (Как хорошо д-р знал, кому какую дать роль!)
Доктор к ней явно мирволил и не без "сочувствия" (ведь он понимал "люциферизм" и знал условность демонизма в люциферическом проявлении), разрешал ей ее яркость; "сочувствие", вероятно, — от понимания "тайн пути", которые — "неисповедимы".
Это сочетание "люциферизма" и подлинного "антропософского импульса" вероятно было выражением глубочайшей внутренней борьбы, исход которой в "воплощениях" (не в одном) — ко благу; и то, что случилось с Моргенштерном в этом воплощении, может быть, случится с Эккартштейн — в следующем.
Доктор видел ее "внешний" жест и тем не менее вводил ее во внутренний круг, но смотрел на нее с недоверием и опаской там, где она выявлялась в социальном разрезе: в сношениях с людьми; она могла быть и "соблазнительницей", разумеется, не в пошлом смысле, а в очень тонком, раздувая в других их уязвимую пяту "эгоизма", "эстетизма" и даже "экзальтации", соединенной с какою — то гримасой "гафа".
Так и в моем общении с ней она играла роль "соблазнительницы"; утащив меня на свой архитрав[263], дав неподсудную работу, нашептав, что я великолепно понял "стиль", и бросив меня с этим "стилем" под… разгром доктора. Или: вдруг она захотела зарисовать мои глаза, для эскиза к центральному стеклу; изображавшего [изображавшему] "посвященного"; и во время сеансов сладко пела, как сирена, инстинктивно силясь раздуть искры самомнения; но я уже ее понял в роли Люцифера, которую она перенесла с подмостков мюнхенской сцены в дорнахский рабочий барак.
Я ее видел в ее судорогах; и тем не менее — любовался проявлению ее кипений; она умно говорила и прекрасно читала мне стихотворения Уланда. Потом вдруг безо всяких причин, я ее увидел повернутой к себе в той странной ужимке каприза, из — за которой у нее бывали немотивированные приязни, кончавшиеся неприятностями.
Сквозь все из немой глубины прекрасные, человеческие, страдающие глаза глядели, не мигая, в тайну пути; и до своего видения на пути в Дамаск, она — видела, знала, переживала то, что не эсотерикам недоступно.
В бренном облике она уже по праву оказывалась среди немногих, ходивших в "праздничных" одеждах.
7Перечисляя видных баварских деятелей антропософского движения, главным образом мюнхенцев, делившихся на секции Пайперса, Штинде и почтеннейшей старицы, баронессы фон-Гумпенберг, о которой ничего не могу сказать, ибо она была вне сферы моего наблюдения, я подчеркиваю: дух Штинде невидимо парил надо всем: дух чистейшего человека и талантливейшей организаторши в крупном масштабе; я не могу уделить даже минимум места ряду лиц (ибо это уводит меня от темы); но как не упомянуть, что застал в Мюнхене швейцарца Юли, будущего председателя А. О. (так сказать, — под крылышком Штинде); мне Юли с Мюнхеном связан; до встречи с доктором первые антропософские лекции, мной прослушанные, были лекции Юли; они оставили сильное впечатление сочетанием внутренней ноты с темпераментной, почти богемно — хаотической экспозицией темы ("Стихийные силы"); тяжелый молот, обрушенный Штейнером на Президиум в 23 году, упал на голову бедного Юли[264], оказавшегося главой "бюрократов"; до какой степени это не увязывается с личностью Юли, тихо — застенчивого энтузиаста, со склонностью к затвору (для "молитвы" и чисто кабинетных трудов); Юли в 23‑м году был раздавлен; я его видел в марте; его перетрясенный, встрепанный вид, его "уход от дел" вызвал во мне вздрог сочувствия и симпатии к этому прекрасному человеку: мы сердечно встречались [встретились] с ним.
Не он бюрократии, а его… "обюрократило" множество невыявленных дядей — аппаратчиков, с которыми где же ему было справиться, как и с разросшимся механизмом? Просто повели "НЕ ТУДА, куда он ХОТЕЛ"; и человек "не от мира сего" от беспомощности и "мимикрии" (кругом — только "аппаратчики") стал во главе бюрократической машины; вероятно, доктор его "казнил" за беспомощность. Юли видится мне в 12 веке ученым монахом, отданным искусству и развивающим из кельи новые взгляды между коленопреклонениями и отправлением служб; затащенный ловкими собратьями, он, новый человек, оказался в некрасивой переделке, предавая осуждению то, что он сам развивал у себя в келье; "новатор" у себя, оказавшийся "консерватором" на председательском кресле; таким я видел Юли в 23‑м году.
Фортраги его были новы и интересны, а книги, им написанные, почтенны в смысле данных и бесконечно слабее в смысле идей — слабее идей самого "Юли"; то, что мне говорил о нем Т. Г. Трапезников, то, что вставало мне от редких разговоров с ним, наконец, весь стиль его фигуры — странно — согбенный, бледно — худой, с бело — льняной бородой, с невидящими и вдруг "увидавшими больше прочих" глазами, — все кричало о том, что Юли глубокий, интересный, вероятно и "опытно продвинутый" человек, но попавший в роль, совершенно ему не свойственную: знаток Вагнера, "вольнофилософствующий" антропософ, но избегающий говорить (при случае — хороший лектор) он — монах — мистик, платоник из Шартрского монастыря, но вырванный из него встречей с антропософией. Неумение справиться с социальным вопросом (будто кто — нибудь справился!) не лишает его права быть "внутренним" учеником доктора, и в личном смысле образцовым, правдивым, чистым антропософом "без страха и упрека"; таких, как он, не часто встретишь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});