Атаман Платов (сборник) - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Боже! Боже! – вырвалось у Ольги Федоровны, и она, рыдая, упала к нему на грудь…
– Тебя не радует мой приезд, Оля?
– Ах, голубчик мой, я так рада… я так несчастна!
– Почему же, милая? Зачем быть несчастливой, кто может, кто смеет теперь помешать нашему счастью? Войны кончились. Наполеона, слыхать, сослали на безлюдный остров. Кто нам помешает зажить вместе своим домком? Ну кто, моя дорогая?
– Муж!..
– Муж?.. – слегка отстраняя ее и не веря своим ушам, переспросил Коньков. – Чей муж?
– Мой муж.
– Ты замужем? Ты не дождалась меня?
– Ах, голубчик мой! Не упрекай меня, я так несчастлива! Война кончилась, все вернулись, тебя одного нет. Я долго ждала, меня убеждали, что ты убит, но я не верила. Наконец, Платов сказал, и мы… мы по тебе панихиду служили. Тут Рейхман…
– Сердитый, хмурый, с бородой лопатой, старый. Оскаром зовут?!
– Он самый.
– И ты вышла за него замуж?
– Что делать, голубчик, он хороший.
– И ты забыла!.. Помнишь, в театре ты смотрела на меня своими синими глазками, когда я не любил еще тебя, помнишь, за визитом – мы все говорили и кончить не могли, тогда твой папа пришел… А в Матюрове перед Тарутином, в парке – дорога лесом, и ты вся в лунном свете, и мы целовались… Я думал, те поцелуи навек, их никогда не забудешь!.. Разве ты их позабыла!.. А как мы гуляли в Саксонских горах! Жмурин цветы приносил. Помнишь, развалины в лесу, башня, не сегодня завтра упадет, духи там жили, никто не ходил, а мы с тобой бродили и смеялись и целовались под чужим синим небом. Разве и это забылось? Ольга, а помнишь, прощались, ты мне руки целовала. Все забылось, да?
– Не мучь меня, мой милый. Я все помню. И нет мне оттого счастья здесь, все об тебе думаю… Не брани меня, не упрекай. Я не думала, что ты жив. Я полюбила его не так, как тебя, но… я ему буду верна…
– Но я жив, Ольга. За что ты меня убить хочешь?! Ведь без тебя какое мне житье?
– А что будет с ним? Он меня так любит!
– Он любит тебя, давно ли? А я – вот уже шестой год, как только о тебе и думаю.
– Ты не прав, мой милый, он меня тоже давно любит: еще я с тобой не была знакома, как он мне делал предложение. Тогда я просила подождать, а потом с тобой познакомилась, полюбила тебя сильно и – отказала ему. Четыре года он ожидал меня, и вот когда думали, что ты убит, он снова сделал мне предложение, и я сдалась на его просьбы. Он меня страшно любит и балует.
– А я тебя не люблю точно? Мне не житье было во Франции, я ненавидел тот рай, который окружал нас, я об одном думал – бежать, чтобы опять видеть тебя, обнимать, целовать. Я думал, ты меня любишь по-прежнему.
– Я тебя люблю, мой дорогой. Я тебя очень люблю!
– Меньше, чем прежде?
– Больше. Я и теперь думала о тебе и теперь молила Бога, чтобы тебе было хорошо.
– Мне хорошо только с тобою.
– Но пойми – я чужая.
– Ты – моя. Ты не имела права выйти за другого. Зачем ты это сделала?
– Мы думали…
– Думали, что я умер, а я жив. Значит, ты моя. Это так просто!
– Но ведь я была его женою.
– А теперь будешь моею.
– Этого нельзя.
– Почему?
Она посмотрела на него. Прежний Коньков, тот самый, что лежал в Матзвице, что целовал ее в Шестилавочной, что смущенно смотрел в балете на сцену, стоял перед нею. И чекмень темно-синий, пропитанный милым, родным запахом, и шпоры, и сабля, и шарф, и эполеты – все тоже дорогое и милое ее сердцу. И усы так же щекочут щеку, и руки такие же сильные, смелые, только взгляд грустный, тоскливый, и упрек выражают глаза. Бедный, бедный! Сколько перестрадал он за это время, ожидая, мечтая о ней, – а она чужая. Но почему чужая? Кто смеет про нее, про человека, про женщину сказать: «Моя», кто смеет запретить любить одного и приказать любить другого. Она впервые полюбила Конькова, и два года разлуки не убили этой любви! Отчего же теперь, когда сердце ее снова рвется к нему, она должна поставить преграду? Если бы она страдала одна, но ведь и он, этот дорогой ей человек, тоже будет страдать! За что? Какое право она имеет разбивать его жизнь? Ради счастья своего мужа. Но имеет ли Оскар на нее такие же права, как Коньков? Оскара с ней связал только обряд, а с Коньковым она связана целой цепью свиданий, встреч, рукопожатий и поцелуев. С Оскаром их благословил пастор, такой же человек, как и они, а с Коньковым их благословляла природа, темный Лешуховский лес и Саксонские горы, тяжелая, полная ужасов война. Ничто и никто, – никто не смеет ей запретить любить того, кого она всегда любила и не переставала любить.
И крепко, страстно охватила она его руками и прижалась к нему с новой силой беспредельной любви. Все исчезло: муж, годы страданий, страх перед общественным мнением, закон, все. Да и что могло устоять перед этой мощной, сильной любовью?!
– Я твоя, я буду твоей! – прошептала она и в забытьи прижалась к его груди, но вдруг встала, выпрямилась и испуганно взглянула вдаль. Страсть сразу исчезла. Там, глубоко, внутри ее самой, заговорило то, что могло и должно было заявить протест против притязаний Конькова. Там шевельнулась слабая, новая, зарождающаяся жизнь и напомнила о тех узах, которые нельзя было разорвать. Самозабвение исчезло; холодно взглянула она на распаленного Конькова и тихо сказала:
– Нет, нет!! Никогда!..
Он хотел обнять ее, но она отстранила его.
– Оставьте меня, уйдите скорее… Этого нельзя… Этого никогда не будет!
– Куда я уйду? – тихо прошептал Коньков, не понимая, что с нею сделалось и почему произошла такая перемена.
– Я всю жизнь стремился к вам. Судьба мне ставила препятствия. Я боролся, я преодолевал их, и вот теперь, когда я достиг победы, вы меня гоните.
– Судьба поставила нам непреодолимое препятствие. Уйдите, я вас прошу, уйдите от меня. Если вы меня любите так, как вы говорите, вы оставите меня, вы не будете меня больше мучить.
– Ольга, что с тобою? Что нашла ты во мне, что наговорили тебе про меня?
– Ничего я не нашла в тебе, ничего мне не говорили. Дорогой мой, оставь меня. Забудь.
– Я не могу забыть тебя! Да что с тобою? Отчего ты стала так холодна?
– Поймите, голубчик мой, что я… Я буду скоро матерью. Я не могу, я не имею права оставить ребенка без отца!
– Я заменю ему отца, – грустно сказал Коньков, чувствуя, что последняя надежда его пропадает.
– Отцом может быть только он, мой муж! Я вас прошу об одном: уйдите, забудьте меня, женитесь, дай вам Бог счастья, которое я так неожиданно у вас украла, и не поминайте меня лихом.
Она поцеловала его, надела ему на голову кивер, грустно посмотрела на него и выпроводила за дверь…
Он пошел, машинально переставляя ноги, пошел, не сознавая даже, куда идет.
Ее сердце рвалось на части; ей хотелось крикнуть ему, чтобы он вернулся, но она сознавала, что теперь все кончено, и, вбежав в свою комнату, она упала на постель и рыдала несколько минут. Потом она вскочила, выбежала за калитку и побежала за ним по шоссе. Он шел, слегка покачиваясь, с низко опущенной головой.
Но она не догнала его. Та внутренняя жизнь, что начиналась в ней, мешала ее решимости. Пробежав несколько шагов, она вернулась и, грустная, разбитая, села в кресло и тяжело задумалась.
Ее жизнь была разбита навсегда. Она не любила мужа, отнявшего у нее Конькова, и если бы не эта внутренняя жизнь, начавшаяся в ней сегодня, она бы все бросила. Но эта жизнь давала совсем иной смысл ее существованию.
Коньков шел, низко опустив голову, шел, сам не зная, куда и зачем. В Петербурге ему негде было преклонить голову: не было у него там ни знакомых, ни друзей. Разные мысли боролись в нем: и тоска по потерянной женщине, и ненависть к Оскару, злобная, безграничная. Попадись он теперь ему, – он бы его убил. Но Оскар с Федором Карловичем проехали мимо него из города в карете, и он даже не видал их.
Солнце село; начинало быстро темнеть, наступала прохлада. Сгущался мрак на душе у атаманского сотника: тоска одолевала его, и не было цели жить.
Вернуться к Люси? Она его так любила. И вспомнился ему парк де-Шамбрэ, Занетто, священник соседнего прихода, Антуан и Габриэль, все те, от кого он полтора месяца тому назад спешил без передышки, но тоской повеяло от ласк Люси, от темного парка. Все было не мило; жить не стоило…
«Поеду на Дон, – думал Коньков, – поклонюсь родным могилам, повидаю Платова, прощусь с ним и застрелюсь… Стоит ли жить в вечной разлуке с нею, стоит ли всегда видеть чужое счастье и никогда не иметь, никогда не мечтать даже о своем собственном?»
Он добрел пешком до почтовой станции и, выправив подорожную на Дон, на другой день уже мчался в бричке, стремясь скорее покончить свое многострадальное странствование.
XXXIV
…Когда постранствуешь, воротишься домой, —
И дым отечества нам сладок и приятен…
Грибоедов. Горе от умаНедели через две тройка грязных, лохматых почтовых лошадей медленно тянула маленький тарантас по размокшей степи. Лил проливной дождь; небо сплошь заволокло тучами; тарантас был некрытый, и завернувшийся в плащ седок промок и продрог насквозь. Помпон на кивере побурел и опустился, голубой шлык стал почти черным, тарантас был залит водой. Дождь лил бесконечно на высоко поднявшуюся степь, даже горизонт был закрыт туманной завесой непрерывно падающих капель. Холодно принимал Конькова Тихий Дон.