Новый Мир ( № 7 2006) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Император, смирившись, утвердил прошения Шишкова уничтожить перевод Пятикнижия и прекратить распространение «Катехизиса» Филарета. Пламя, поднявшееся от тысяч томов Священного Писания, сжигаемого на кирпичных заводах Александро-Невской лавры, ужаснуло многих. Впоследствии «с содроганием и ужасом вспоминал об этом уничтожении Священных книг» Киевский митрополит Филарет (Амфитеатров), а ныне канонизированный просветитель алтайцев архимандрит Макарий Глухарев с наивной прямотой святых усматривал в этом невероятном кощунстве и святотатстве причину и разрушительного наводнения в Петербурге в ноябре 1824 года, и декабрьское возмущение 1825-го, и холеру 1830-го…
Последствия переворота 15 мая 1824 года, однако, еще серьезней. Религиозно взыскательная часть образованного русского общества окончательно отошла или от Церкви как таковой, или самое меньшее от священноначалия. Без правильного духовного водительства, без общения в таинствах дети екатерининских и александровских масонов-мистиков вырастали уже мало религиозными, а то и вовсе богоборчески настроенными людьми, обращая свою жажду правды на социальное переустройство общества как на высшую цель и на революцию — как на вернейшее средство. Ведь, в отличие от церковной веры, индивидуальный нецерковный пиетизм поколенчески, как правило, невоспроизводим. Из него могут быть только два пути — или в Церковь, или в агностицизм и безбожие. Церковь, сжигающая Писание, не позволяющая богословствовать ни студентам духовных школ, ни образованным мирянам в то время, когда открытия науки и изменения жизни дают столько поводов для духовных размышлений, — такая Церковь перестает быть привлекательной для религиозно взыскательных натур, и потому русские интеллектуалы начинали «верить» в науку и «молиться» на нее.
В сциентизме XIX века, и не только русском, нет ничего удивительного, если мы рассмотрим его появление как следствие современного ему церковного обскурантизма. Быть может, из-за медвежьих объятий абсолютистского и просвещенческого государства, но к XIX столетию Церковь, и православная и католическая, оказалась далеко позади умственного алкания эпохи, а протестанты, вовсю занимаясь наукой, постепенно переставали быть Церковью. С другой стороны, те культурные люди, которые склонны были более к гражданско-политической деятельности, нежели к умозрительной философии, и искали в христианской вере основания для более справедливого и гуманного общества, также не обретали их в Церкви. Именовавшее себя христианским новоевропейское государство было вопиюще несправедливым и бесчеловечным, но ни на Западе, ни на Востоке христианской ойкумены Церковь не боролась за право христианина быть человеком в христианском государстве. На призывы графа Сен-Симона, аббата Ламенне, графа де Мена бороться за счастье людей не только на небе, но и на земле Католическая Церковь сочувственно ответила только в 1891 году энцикликой «Rerum novarum», Православная же Церковь не отвечала на подобные призывы до самого конца Империи75. Стоит ли удивляться, что, не найдя в Церкви сочувствия своим чаяниям большей социальной справедливости, люди с обостренным чувством гражданской ответственности, так же как и дети масонов, уходили в социалистические кружки и отдалялись не только от Церкви, но порой и от Бога, от имени Которого претендовало говорить священноначалие. Так поступали и многие дети священников, выпускники духовных семинарий, в которых веками выработанное нравственное чувство «колокольного дворянства» не обретало удовлетворения в опыте встречи с церковной действительностью XIX века.
Стоя во главе Европы, Александр мечтал, преобразовав Россию, улучшить и общеевропейский моральный климат. Погубив любимое детище Александра — Двойное министерство, Русская Церковь не взялась сама за исполнение его обязанностей, да и не имела сил взяться, — и общество ушло из Церкви.
В пламени, в котором сгорали тома русской Библии, сгорали и надежды Александра. Без духовного просвещения и военные поселения действительно превращались в фаланстер, в «колхоз», да и вряд ли могли существовать вообще.
Александр, по всей видимости, в восстании митрополитов увидел свое несоответствие той высокой роли преобразователя отечества и мiра, которую он намеревался сыграть. Скорее всего, застарелая боль грехов невольного отцеубийства и прелюбодеяний юности, остро мучивших его совесть после воцерковления, была важной составляющей того нравственного состояния, которое окончательно убедило Александра, что не ему, а только человеку с чистыми руками и сердцем возможно осуществить необходимые преобразования русской жизни. Поэтому и согласился он так быстро на ультиматум Петербургского митрополита, сохранив при том самое доброе расположение к нему. Покидая навсегда Петербург 1 сентября 1825 года, Государь сердечно и дружески-почтительно беседовал с митрополитом Серафимом за чашкой чая в Лавре и брал от него благословение. Сохранил он, как уже говорилось, и самое доброе отношение к жертвам интриги — князю Голицыну и Кошелёву. Александр был уже как бы по ту сторону людских распрей и страстей.
Как мы помним, Александр с молодости тяготился своим высоким положением сначала Цесаревича, а потом — Императора. Он принял престол как тяжкий крест и как огромную ответственность. Приход к вере открыл перед ним бездну собственной греховности. В отличие от своего правнучатого племянника Николая II, Александр вовсе не уповал на магическую силу таинства царского помазания, но склонялся к мысли, что, как и святая Евхаристия, как и любое таинство Церкви, царский сан для грешника — только «в суд и осуждение».
Обедая в узком кругу в Киеве 8 сентября 1817 года, Александр Павлович, как записал свидетель беседы А. Михайловский-Данилевский, «неожиданно произнес твердым голосом следующие слова: „Когда кто-нибудь имеет честь находиться во главе такого народа, как наш, он должен в момент опасности становиться лицом к лицу с нею. Он должен оставаться на своем месте лишь до тех пор, пока его физические силы будут ему позволять это, или, чтобы сказать одним словом, до тех пор, пока он в состоянии садиться на лошадь. После этого он должен удалиться”. При сих словах <...> на устах Государя явилась улыбка выразительная, и он продолжал: „Что касается меня, то в настоящее время я чувствую себя здоровым, но через десять или пятнадцать лет, когда мне будет пятьдесят, тогда…”»76 Придворные прервали Императора, но мысль и без того была высказана ясно.
Два года спустя Александр Павлович познакомил со своими тайными планами брата Николая. Об этой беседе, которую 13 (25) июля 1819 года Император вел с глазу на глаз с великим князем и его молодой супругой Александрой Федоровной на маневрах в Красном Селе, сохранились личные записи обоих конфидентов Государя. Записи эти, использованные придворным историком Н. К. Шильдером, сколь мне известно, еще ждут своего издателя, но фрагменты из них историк решился привести в русском переводе с французского в своем неоконченном предсмертном сочинении о Николае I. Александра Федоровна вспоминает, что они с супругом «сидели как окаменелые», когда Государь вдруг стал объяснять им, что Николаю надо готовиться заместить его на престоле еще при его жизни: «Кажется, вы удивлены; так знайте же, что мой брат Константин, который никогда не заботился о престоле, решил ныне более, чем когда-либо, формально отказаться от него, передав свои права брату своему Николаю и его потомству. Что же касается меня, то я решил отказаться от лежащих на мне обязанностей и удалиться от мiра (а me retirer du monde)». «Видя, что мы были готовы разрыдаться, — продолжает Александра Федоровна, — он постарался утешить нас, успокоить, сказав, что все это случится не тотчас, что, может быть, пройдет еще несколько лет прежде, нежели он приведет в исполнение свой план»77.
Будущий император Николай Павлович воспроизводит эту знаменательную беседу со старшим братом с большими подробностями. «Разговор во время обеда был самый дружеский, но принял вдруг самый неожиданный для нас оборот, потрясший навсегда мечту нашей спокойной будущности <...>. Государь начал говорить, что он с радостью видит наше семейное блаженство (тогда был у нас один старший сын Александр, и жена моя была беременна старшею дочерью Мариею), что он счастия сего никогда не знал, виня себя в связи, которую имел в молодости, что ни он, ни брат его Константин Павлович не были воспитаны так, чтобы уметь оценить с молодости сие счастье, что последствия для обоих были, что ни один, ни другой не имели детей, которых бы признать могли, и что сие чувство самое для него тягостное <…> Что он чувствует, что силы его ослабевают; что в нашем веке государям, кроме других качеств, нужна физическая сила и здоровье для перенесения больших постоянных трудов, что скоро он лишится потребных сил, чтобы по совести исполнять свой долг, как он его разумеет, и что потому он решился, ибо сие считает долгом, отречься от правления с той минуты, когда почувствует сему время. Что он неоднократно говорил о том брату Константину Павловичу, который, быв одних с ним почти лет, в тех же семейных обстоятельствах, притом имея природное отвращение к сему месту, решительно не хочет ему наследовать на престоле, тем более что они оба видят в нас знак благодати Божией, дарованного нам сына. Что поэтому мы должны знать наперед, что мы призываемся на сие достоинство <...>. С тех пор Государь в разговорах намекал нам про сей предмет, но не распространялся более об оном...»78