Злая игрушка. Колдовская любовь. Рассказы - Роберто Арльт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зулема, безусловно, была особой чувствительной, но без каких бы то ни было нравственных устоев. Ее поведение определялось какими-то непонятными для посторонних терзаниями. Однажды вечером она расплакалась в кондитерской. Официант сделал большие глаза, и нам пришлось уйти. Альберто горестно качал головой.
В другой раз, когда мы вчетвером сидели в ложе кинотеатра, Зулема проплакала, не переставая, целый час. Ее горе беззвучно изливалось из груди и из глаз, слезы текли по бледным щекам, и казалось, ей приносит облегчение и утешение эта открывшаяся щель, через которую изливалось ее горе, смачивая один носовой платок за другим.
Альберто оставался загадочно спокойным и вежливым, а Ирене, обняв подругу за шею, растроганно шептала:
— Бедная Зулема, бедная Зулема!
Я глядел отсутствующим взглядом. И думал: «Когда же Альберто взорвется?»
Я не понимал, что механик своим ледяным спокойствием пытался предотвратить катастрофу.
А вот я, когда будущее представлялось мне сомнительным, говорил себе: «Будем жить сегодня… Что будет завтра, все равно не узнаешь. Стало быть, нечего и голову ломать!»
Так проходили дни.
Если Ирене в известном смысле была моим противником, Зулема приводила меня в еще большее замешательство. Она с непостижимой быстротой бросалась из одной крайности в другую. Иногда спрашивала меня:
— Что бы вы сказали, если бы я изменила Альберто?
— Измените.
— Как? Вы, его друг, советуете мне, чтобы я ему изменила?
— А я уверен в двух вещах: во-первых, что вы ему уже изменяли и, во-вторых, что его вовсе не волнует, изменяете вы ему или нет, иначе он не позволил бы вам пропадать целыми днями в центре города.
А в другой раз она говорила:
— Мне ужасно жаль моего Альберто, Бальдер. Я никогда не смогла бы ему изменить. Он такой добрый, такой доверчивый! Но по временам мне ужасно хочется наставить ему рога.
Я заглядывал ей в глаза.
— Зулема, давайте играть в открытую… Вы изменяете Альберто.
— Нет, клянусь вам, нет.
— Зулема, в Писании сказано: «Не клянись всуе».
— Бальдер, я ему не изменяю, клянусь тем, что мне дороже всего на свете.
Я улыбался, а она четверть часа дулась на меня. А что еще я мог подумать?
Я ничего не понимал. Временами мне казалось, что главным виновником ее распутства, если таковое имело место, был сам механик: потом мне казалось, что Альберто — пострадавшая сторона, и мы с ним оба жертвы некоей игры, которую вели Ирене и Зулема, и я соглашался с тем, что отвергал час тому назад, переходя из одного душевного состояния в другое, совершенно противоположное первому.
Ирене постоянно давала мне пищу для тревожных раздумий. Ее объяснения никак меня не удовлетворяли. Как могли ее нравственные устои позволить ей поддерживать такую близкую дружбу с людьми, которые давно уже вели жизнь, явно ущербную с точки зрения морали? Неумолимая логика, помогающая иногда каждому искренне влюбленному, подсказывала мне, что Ирене не была в полном неведении относительно тайно назревавшего взрыва. Скорей всего в неведении умышленно держали одного меня.
Чем больше я думал, тем глубже пряталась от меня истина под нагромождением внешних примет, серьезных и легковесных одновременно, которые таяли, как пена, едва я прикасался к ним кончиками пальцев.
Была ли Ирене такой же, как Зулема? Действительно ли Альберто позволял себя обманывать? Все ли мы были искренни или я просто-напросто попался в сети к лицемерам?
В то время я часами лежал без сна в ночной темноте, строя и разрушая одну гипотезу за другой. Ключ к разгадке всех загадок могла бы мне дать только Ирене, но она упорно отказывалась открыть мне правду. Она-де ничего не знает. Абсолютно ничего.
В поисках другого пути я обратился к механику, пробовал внушить ему подозрение в неверности жены, желая, чтобы он, в свою очередь, объяснил мне, как он относится к Зулеме и Ирене, но Альберто просвистел в ответ что-то невнятное и ловко уклонился от разговора на эту тему. Тогда я замкнулся в себе, решив: «Я ступил на сумрачный путь. Раньше это была только фраза, теперь это реальность. Возможно, Элена права. Но мне все равно. Я буду продолжать игру, а когда устану — брошу. Зачем ломать голову? Они от меня требуют, чтобы я строго придерживался принятых в обществе моральных канонов, которые сами нарушают ежечасно. Лучше всего для меня — пользоваться услугами этих людей до поры до времени. А когда надобность в них отпадет, я выброшу их из моей жизни».
Наваждение
олые кирпичные стены, побеленные известью. Складки занавеса. Белые канаты ринга. Красные скамейки. На головах шляпы, толстые сигары в кривящихся губах. Синий табачный дым, медленными струйками уносящийся к ослепительному сверканию в девять тысяч свечей над кроваво-красной парусиной ринга.
Бальдер садится в третьем ряду напротив ринга. Отдавая чаевые дежурному по залу, думает: «Должно быть, она меня увидела… не могла не увидеть».
Секунданты в белых брюках и рубашках ставят оцинкованные ведра в противоположных углах ринга. В воздухе разносится запах скипидара и карболовой кислоты.
На ринг поднимается мужчина в сером костюме с гвоздикой в петлице.
«Ее мать увидела меня, когда я…»
Мужчина с гвоздикой в петлице подносит ко рту мегафон:
— Полутяжелый вес… Ла Плата… рефери матча…
Полуголые боксеры — синеватые подбородки, короткая стрижка, словно бы вялые руки с черными шарами вместо кистей — улыбаются, приветствуя друг друга и придерживая свободной рукой махровый халат, закрывающий ноги до щиколоток. Рефери что-то отечески говорит им в самые уши, они утвердительно кивают головами.
«Не могла ее мать меня не увидеть».
Тонкий голосок кричит из-за судейского стола:
— Секунданты — за ринг!
Звучит гонг. Черный шар перчатки отделяется от лица, и на лице остается розовое пятно.
Бальдер беспокойно ерзает на месте: «Ее мать, должно быть, увидела меня, когда я выходил из вагона».
Брек!..
Одинокий голос бормочет за спиной Бальдера:
— По сердцу, Артуро… по сердцу… Вот так, Артуро.
Бальдер вскакивает с места вместе с соседями по ряду. На ринге один человек дубасит другого, нанося ужасающие удары в солнечное сплетение.
Со всех концов летят громкие крики:
— Давай, Ла Плата! Он поплыл!
Бальдер падает обратно на скамью, снова охваченный беспокойством: «Ее мать меня видела… Ну что мне стоило отойти от Ирене минутой раньше! Почему я не отошел? Всего одна минута!»
Тот же зритель за спиной Бальдера ворчит себе под нос:
— Прямым, Артуро, прямым…
Бьет гонг. Боксеры расходятся.
Секунданты склоняются к подопечным каждый в своем углу, массируют им мышцы ног, в воздухе кружатся полотенца. Боксеры делают глубокие вдохи.
Снова тонкий голосок:
— Секунданты — за ринг!
Гонг.
Тонкие руки с черными шарами. Синеватые подбородки. За рингом — белые стены, пятна человеческих лиц, горящие глаза, толстые сигары в уголках перекошенных ртов. Один из боксеров улыбается. Другой — сплевывает кровь. Удары в грудь звучат, как стук резиновых молотов. В воздухе мелькает черная молния, голова откидывается в сторону, перчатка пролетает в сантиметре от скулы…
Бальдер думает: «Ну почему я не отошел от нее минутой раньше? Всего минута, одна минута, и можно было бы всего избежать».
— Прямым, Артуро… Не спеши…
Человек падает на колени. Кулак боксера в зеленых трусах отделился от челюсти боксера в черных трусах. Плоское бледное лицо качается в воздухе.
«Уйди я минутой раньше, ничего бы не было. Каково теперь Ирене?»
Одно лицо прижимается к другому, то, которое бледней, довольно улыбается. Одна рука держит соперника за поясницу. Черный шар дубасит по почкам.
— Э-э-эй! Неправильно-о-о-о! Запрещенный удар! Э-э-э-эй!
Рефери выговаривает боксеру в зеленых трусах.
Гонг.
«Если б я ушел минутой раньше! Как можно быть таким олухом? Бедняжка Ирене! Как заплыл у него глаз!»
Полотенца крутятся, задевая грудь и лицо боксеров. Чья-то рука держит компресс на фиолетовом глазу боксера в зеленых трусах. Грудь его вздымается в глубоком вдохе, затем воздух со свистом выходит через нос, губы сжаты, корпус распрямляется на табурете в углу ринга.
Бальдер крутит головой.
Челюсти жуют жвачку. Шляпы нахлобучены на лоб. В первом ряду напротив ринга — видные люди города: художники, писатели, спортсмены, политические деятели, журналисты. Синий табачный дым медленно поднимается к девяти тысячам свечей, сверкающим над кровавой парусиной ринга.