Меандр: Мемуарная проза - Лев Лосев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ранец — деревянный ящичек, обтянутый серой тканью. Пенал с пахучей от свежего лака красной вставочкой, тетради с промокашками. Это добро мы ездили с мамой куда-то получать "по ордеру". А когда первого сентября я пришел из школы домой, папа дал мне альбом, карандаши и розовый пряник в виде зайца, и я окончательно почувствовал, что разбогател.
Поскольку кое-как писать и считать я уже умел, а читал вовсю, то единственная работа была выводить крючки и палочки — чистописание. Остальное время я приятно бездельничал. Учительница Анна Захаровна разрешила мне приносить книгу и читать на уроке. Правда, однажды я зачитался "Томом Сойером", расхохотался на смешном месте, и книгу она временно конфисковала. Без книги, пока другие мальчики читали из букваря по складам, было скучно. Краем глаза я заметил призывные взоры сбоку. Крупный мальчик, сидевший за соседней партой, через проход, поглядывал на меня и улыбался. Поймав мой взгляд, он глазами показал вниз, под парту. Я не сразу понял, что он там держит в руке — толстая белая сосиска. Звали мальчика Битов Андрей. Полвека спустя я вспомнил это в разговоре с Андреем Битовым. Он объяснил, что то был не он, а его дальний родственник, сверстник, однофамилец и тезка, путаница с которым продолжается всю жизнь. Будущий писатель учился в другой школе. А вот в параллельных классах Петер-шуле учились, как выяснилось позднее, Сергей Кулле, с которым мы встретились и подружились через десять лет и Борис Парамонов, до знакомства с которым оставалось лет сорок. Кроме не того Битова, из своих однокашников помню соседа по парте Быкова, от которого неприятно пахло хлебом, и тетрадки у него были в сальных пятнах. Была короткая милая дружба с мальчиком по фамилии Френц. Мы заходили к нему в соседний со школой дом. У его отца, живописца в розовой рубахе, была там наверху мастерская. Мальчик Френц гордился, что. его папа в молодости был гусаром. Я изумился мастерству, с которым мой товарищ лепит из пластилина фигурки животных. Они у него были выстроены на подоконнике по росту — от змеи до тигра. Узнав, что я раньше не видел пластилина, он, к моему ужасу, одним движением смял всех зверей в ком и отдал ком мне. Дома я решил тут же возродить животных на нашем подоконнике, но у меня после долгих усилий получилась только змея, да и то далеко не такая грациозная, какая была у Френца.
Раз утром я в лучезарном настроении начал подниматься по широкой школьной лестнице, а навстречу мне по перилам съехал взрослый парень в лыжных штанах. Он вдруг обратился ко мне: "Эй, ты еврей?" "Кажется, да", — ответил я, смущенный вниманием старшеклассника. "Это и видно по твоей нахальной роже", — радостно засмеялся парень. Об этом новом впечатлении, в отличие от игр под партой, я рассказал дома. Мама припомнила что-то возвышенное из сионистских брошюр своей юности, о гордых подвигах Бар-Кохбы и т. п. Оля-Баба рассердилась: "Другой раз скажи им, что они дураки. Ты же не виноват, что ты еврей…" Потом она привела примеры из жизни: "Вот у нас на Серпуховской на втором этаже Фейгины жили, так те — настоящие жиды. А Фраерман семья хоть евреи, но интеллигентные люди, и такие сердечные. Рахиль Иосифовна всегда зайдет, спросит, не надо ли чего. И в нашей квартире, Рубен Сергеевич и Зара Ашотовна, они, правда, армяне, интеллигентнейшие люди, любезные, предупредительные.." Я рисовал в подаренном папой альбоме бойцов Бар- Кохбы с короткими мечами, под знаменем с голубой звездой Давида, думал одобрительно о Фраерманах и армянах, с неприязнью о Фейгиных, и слова о том, что я "не виноват", смутно меня беспокоили. Впрочем, не очень. Онанизм и антисемитизм, с которыми я столкнулся, пойдя в школу, совсем меня тогда не задели. Восемь недель в августе-сентябре 1944 года я бы не назвал ни радостными, ни счастливыми, потому что их содержанием была безмятежность глубже эмоций. Это был рай, и я, по малости лет, не заметил, как с наступлением холодов и ненастья он начал уходить от меня, и мне долго казалось, что я могу туда вернуться.
Дедушки, бабушки
Моя бабушка, майор медицинской службы Ревекка Ильинична Белкина. Из рода известного в 20-е годы прошлого столетия литератора Ивана Петровича Белкина. Дед, полковник медицинской службы Александр (Ошер) Владимирович Лившиц, на вопросы о предках что-то говорил о каких-то мельниках, о каких-то контрабандистах на литовской границе. Как-то я перечитывал своего любимого А.К. Толстого, начал читать "По гребле неровной и тряской, / Вдоль мокрых рыбачьих сетей, / Дорожная едет коляска, / Сижу я задумчиво в ней, — // Сижу и смотрю я дорогой / На серый и пасмурный день, / На озера берег отлогий, / На дальний дымок деревень. // По гребле, со взглядом угрюмым, / Проходит оборванный жид, / Из озера с пеной и шумом / Вода через греблю бежит", — и лирическое ощущение метемпсихоза, которым проникнуто это стихотворение, остро передалось мне. Я подумал: "Это же я в облике моего предка, мельника или контрабандиста, шагаю, задумавшись, отмечая только как часть родного пейзажа коляску с красивым графом-сочинителем в ней". Западные губернии, брянские и черниговские леса, городки Погар, Стародуб, где я не бывал, дальше переданная мне родовая память не уходит. Дед предполагал такую этимологию фамильного имени, Лившиц-Лифшиц-Липшиц (даже в нашей семье писалось по-разному). Что это, мол, от названия города — саксонского Лейпцига, когда он еще был славянским Липском. Евреев из Липска де называли липсичами, что в их собственном произношении превращалось в Липшицев.
Дед был из бедной семьи. Он родился в 1892 году. Это я знаю, потому что он как-то говорил, что помнит столетие Пушкина и что ему было тогда семь лет. Он вспоминал это в 1949 году, в дни стопятидесятилетия. У него была сестра, "тетя Геня", кажется, еще какие-то братья или сестры, но о тех я ничего не знаю. Бездетная, мужиковатая, но добрая "тетя Геня" и ее муж, лысый бухгалтер из наркомзема, "дядя Митя" однажды чуть не стали мои- ми приемными родителями.
В гимназии дед был не чужд муз. Когда к ним в Стародуб приехал знаменитый Бальмонт, юный Александр-Ошер показал поэту свои стихи. Видимо, Бальмонт его не слишком одобрил. Но какая-то тяга к литературе осталась до конца. Едва ли уже не в последний раз навещал я его с отцом в 58-м или 59-м году. Он уже был на пенсии (чем тяготился). Он полу-завел разговор, полу-спрашивал совета у сына-писателя: вот, мол, начал переводить книгу с немецкого. Помню, мы с отцом оба сначала подумали, что речь идет о какой-нибудь научной медицинской книге, но оказалось, что роман Ремарка. Папа стал говорить о том, как трудно, почти невозможно пробиться начинающему переводчику. Что перевод прозы — это искусство, требующее таланта и опыта, он деликатно не говорил, но думаю, что дед и это почувствовал (потому что знал подсознательно, что поздно браться за это дело). Он в своей обычной иронической манере сказал что-то, что-де он ведь не всерьез, так, от нечего делать. (И папины единоутробные братья, Лев и Илья, сочиняли втайне стихи, и сводный брат, мой ровесник, Юра, красивый инженер со странностями, одна из которых — страстное увлечение почему-то Клюевым. А несколько лет назад в новогоднюю ночь вдруг позвонил из Иерусалима незнакомый мне мой двоюродный брат Дмитрий, старший сын Ильи, и долго, не жалея денег, читал свою романтическую поэму.)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});