Карл Маркс. Любовь и Капитал. Биография личной жизни - Мэри Габриэл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маркс был счастлив появлению такого энергичного компаньона, а Женни — рада встрече с другом своего мужа (будучи на 6 лет моложе ее, до сих пор он знал Женни только под довольно строго звучащим именем «мадам Маркс»). Если Энгельс планировал работать вместе с Марксом, ему предстояло работать и с Женни. Она по-настоящему стала «правой рукой» своего мужа — как когда-то в своих экзальтированных фантазиях о том, как он потерял руку на дуэли и не может писать. Теперь жизнь стала намного легче, потому что их дом стал центром притяжения для всех их соратников, и Марксу больше не было нужды уходить на собрания и встречи, как он это делал в Париже. Теперь все встречи проходили у них, и Стефан Борн, 23-летний немецкий наборщик, с которым они познакомились в Брюсселе, отмечал: «Я редко встречал такие счастливые браки, в которых радость и страдание были поделены поровну, а все скорби преодолевались сообща, в сознании полной и взаимной зависимости. Кроме того, я редко встречал женщин, которые были бы одинаково привлекательны и внешне, и внутренне в такой степени, как мадам Маркс» {30}.
Их маленькая колония жила в полной гармонии, каждый сочувствовал другому и, как вспоминала Женни, всегда был готов поделиться своими скудными средствами. Успех одного становился общим успехом. Они вместе обедали, вместе танцевали и вместе выпивали под роскошными хрустальными люстрами брюссельских кафе {31}. В этих кафе немцы встречали беженцев из других государств, которые рассказывали те же истории о растущей нужде и невозможности вернуться на родину.
В 1845 году казалось, что над Европой нависло проклятие. Неурожай пшеницы и картофеля первым обрушился на Ирландию, откуда перекинулся на континент, опустошая продовольственные склады. Сельские жители столкнулись с мучительным выбором: оставаться на своей земле, которая больше не могла их прокормить, или бросить все, что они нажили за всю свою жизнь, и поселиться в странных непривычных домах среди странных и непривычных людей. Любой выбор мог закончиться голодом и нуждой. Десятки тысяч европейцев эмигрировали — если у них была возможность купить билет. Только в 1845 году в Соединенные Штаты эмигрировало 100 тысяч человек, это был первый подобный рекорд в целой череде массовых исходов населения в последующие годы. Однако большинство из тех, кто оставил свою землю, так далеко не уезжали, они заполняли города Европы, постепенно превращавшиеся в огромные перенаселенные мегаполисы {32}. Дороги, соединяющие деревни и города, были забиты возами и телегами, на которых бывшие крестьяне перевозили свой скарб; по ним брели и те, чье имущество помещалось в заплечном мешке. Нехватка продовольствия спровоцировала разорение мелких фермеров {33}. Свирепствовали болезни, преступность и пороки всех мастей, включая торговлю детьми. Росла угроза массовых беспорядков, усугубленная сельскохозяйственным кризисом {34}.
Одновременно с этим коммерция по всей Европе выходила в овердрайв. Население с 1800 года выросло почти на 40 %, и промышленники делали все возможное, чтобы насытить такой огромный рынок. Раньше продукты производились только в тех объемах, чтобы удовлетворить спрос, но теперь процесс производства настолько ускорился и подешевел, что жаждущие прибыли производители больше не ждали, когда их товар будет востребован покупателями. Вместо этого они создали свои собственные рынки, и если местных потребителей становилось недостаточно, то наличие новых железных дорог и пароходных линий позволяло им продавать свою продукцию по всему миру. Они полагали, таким образом, что потенциал их коммерции бесконечен. Подобный менталитет был особенно распространен в Англии, самой развитой в промышленном отношении стране мира. Обеспеченные люди больше не задавались вопросом «Что мне нужно?». Главным вопросом эпохи стало «Что я хочу?» — и разрыв между теми, кто мог себе позволить задать этот вопрос, и всем остальным населением рос с ужасающей быстротой {35}.
Развитие торговли и производства действительно создавало новые рабочие места, но новые фабрики и шахты все равно не могли обеспечить работой всех желающих, кроме того, хозяева все реже нанимали взрослых мужчин — их труд был практически вытеснен машинами и станками. Выгоднее было брать на работу женщин и детей — и платить им в несколько раз меньше. Кроме того, рабочие места, созданные на новых фабриках и шахтах, не обеспечивали даже того невысокого уровня безопасности и стабильности, к которой привыкли рабочие и их семьи. Ведь они работали на одного и того же хозяина из поколения в поколение, всегда на одном и том же месте. Их жизнь была трудна — но она была частью той фабрики, той небольшой коммуны, к которой они принадлежали. Теперь же эта жизнь — и существование семьи — зависела лишь от прихоти непонятного, зачастую совершенно постороннего человека, «мастера», который был предан исключительно хозяину.
Отдельного взгляда заслуживали и условия в фабричных цехах, где рабочие постоянно рисковали получить серьезное увечье, травму или даже погибнуть. Рабочий день длиной от 12 до 18 часов, 6,5 рабочих дней в неделю — рабочие жили, чтобы работать, и работали, чтобы выжить.
Этих несчастных — и миллионов таких же, как они, все еще не вписавшихся в новую промышленную систему, — было гораздо больше, чем людей, которые пользовались производимыми благами и прибылью. Однако ими пренебрегали с легкостью — рабочие были совершенно безликой, глухой, бессловесной, по большей части безграмотной массой. Разумеется, и среди них встречались те, кто стоял особняком, настоящие мастера, ремесленники, грамотные умные люди — портные, краснодеревщики, печатники. Они были свидетелями страданий своих братьев, чья жизнь была безжалостно скомкана и перевернута новой системой.
Были и те, кто не входил в рабочую среду, но хорошо знал о бедственном положении пролетариата — интеллектуалы, мыслители, бунтари. В кафе и тавернах по всей Европе интеллектуалы и ремесленники обсуждали множество возможных социальных изменений, направленных на облегчение жизни рабочих.
В действительности то, что помогало с такой скоростью развиваться торговле и промышленности, способствовало такому же быстрому распространению идей реформ. Уровень грамотности в Европе не превышал 50 %, но жажда знаний была велика. Литература стала интернациональной, и такие авторы, как Бальзак, Виктор Гюго и Диккенс, описывавшие все общество в целом, от особняков до сточных канав, в новом реалистичном стиле, были признаны писателями мирового уровня. Их произведения взволнованно обсуждали в гостиных и клубах, где раньше знали лишь местных авторов {36}. Газеты тоже быстро перемещаются из города в город, уворачиваясь от местных цензоров, следящих, чтобы ничего из того, что местный князек-правитель хотел скрыть от общественности, не попало под типографский пресс. Даже в России, с ее самым репрессивным в Европе правителем, царем Николаем I, создавшим аж 12 цензурных департаментов, иностранные газеты все же распространялись среди граждан, которые передавали их из рук в руки {37}. Друг Маркса, Павел Анненков, говорил об этом феномене: «То, что раньше составляло привилегию высшей аристократии и правительственных сфер, отныне стало в порядке вещей среди простых граждан» {38}.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});