Сочинения русского периода. Стихотворения и поэмы. Том 1 - Лев Гомолицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же нового, в дополнение к «старым» восьми главам, привносит «Совидец II»? Новый текст, предположительно соответствующий девятой и десятой главам, начинается предпринятой еще весной 1941 года переделкой отброшенных последних 13 строк 8-й главы, из коих в неприкосновенности осталась лишь последняя – «дом странствий – ветхая земля». Главное, что он создает, – это ощущение фабульной «завершенности», тематической «закругленности». Первым выявляемым эпизодом в новом тексте служит возвращение с Буга в Варшаву. Он дан лаконично, без излишней педализации. И это можно понять: если с «польской» точки зрения такое возвращение недоумений не вызывало, то с советской не могло не выглядеть подозрительным – с какой стати Гомолицкий, будучи русским человеком, вместо того чтобы продолжить путь к своей родне на Волыни, повернул назад, как только Западная Украина и Западная Белоруссия перешли к Красной Армии?561 Сейчас, по возвращении в столицу обнаруживается, что «мертвым стало тесно и тесно на земле живым». Следующим фабульным элементом нового текста является встреча с Философовым, благословляющим героя. После разговора о смерти и погребении «обломка века золотого» пассаж завершается тирадой о кладбище на Воле. Он целиком был вычеркнут из послевоенной машинописи, но затем, когда выяснилась приемлемость его в новых условиях, вычеркивание было отменено. В сознании автора романа эпизод с благословением являлся параллелью к словам о Державине в 8-й главе пушкинского «Евгения Онегина» («И в гроб сходя, благословил»)562. А вслед за философовским наступает последний эпизод в фабуле «Совидца»: сжатая «переигровка», резюме, повторение главных моментов «земной истории» автора. Оно увенчивается вариацией стихотворения «На травах огненных земного ложа», своего рода «кодой» не только ко всему роману, но и к значительной части всего «русского» периода Гомолицкого. Здесь герой приглашен на пир, на котором сходятся небожители, «боги, что его томили среди земных напрасных бед» – Конфуций, Кришна, Лао-тсе, Магомет, Иисус Христос и Геба. «Его призвали всеблагие, как собеседника, на пир» (Тютчев). Так замкнулся круг жизни.
В основе «Совидца II» лежит тот же вариант, что в 1940 г. был послан А.Л. Бему и В.Ф. Булгакову. Но, с одной стороны, он полнее и законченнее, а с другой – решительно сокращен. О том, что это был старый вариант, можно судить по тому, что использованная в работе машинопись на листах малого формата до своей позднейшей переделки, судя по нумерации, достигала (без примечаний) 108 машинописных листов – против количества листов (53-54) последнего пласта текста. Нас не должны обманывать проставленные в конце даты написания романа: 6 мая 1940 – 14 апреля 1941. Совершенно ясно, что они относятся лишь к первоначальному варианту «Совидца», а не к этой машинописи.
Но, создав ощущение «закругленности» произведения, Гомолицкий сохранил принцип «открытости» текста, усвоенный, несомненно, из изучения пушкинской поэтики и, в особенности, «Евгения Онегина». В этом отношении его роман в стихах сохраняет ауру «вариативности», релятивизма и незавершенности, характеризующую, в сущности, всё творчество Гомолицкого и предопределившую его «нежелание» в зрелый период русской своей биографии выпускать «книги», которые могли бы явочным порядком приводить к «затвердеванию» текста. Поразительный пример такой установки на «вариативность» – в восьмой главе «первого» «Совидца» (описание домашнего быта семьи в Варшаве), где одна – последняя в нашей цитате – строка «порождает» два различных варианта, или смысла, причем совместить их можно лишь на письме (вариант в скобках), но не при чтении вслух.
но все – спеша в домашний часмнит серце –: вечно будет то же:сквозь дверь – хозяйки бдящий глазза шкафом тесненькое ложешипящий примус сад обойс метлой над горсточкою соражена смущонная судьбойслезой развязанная ссораи в горечи – словесный сот:какой-то фетик или кротикживот без жал живети – воттож ума(и)лительное: вотик <...>
Эта «двузначная» строчка появилась уже в набросках к «Роману в стихах».
В «Совидца II», созданного в 1960-х – 1970-х годах в отмену варианта 1940-1941 гг., не вошли наброски, сделанные в середине 1940-х годов563. Помимо некоторых вкраплений в текст первой главы, призванных придать содержанию большее соответствие требованиям вновь принятой трактовки дореволюционной эпохи в России (таких, как «рабочие в дыме баррикад»), наброски включали записанные по горячим следам воспоминания о бегстве с женой из охваченной во время восстания пламенем Варшавы и размышления о том, как скажутся на искусстве потрясения, вызванные войной:
стал мир иной... была грозаметафизические грозыв сравненьи с ней – символ пустой.Искусство красок, звуков, прозынаряд теряет нынче свой,напрасной кажется затеейнадуманных опасных тем.В картинную ли галереювхожу – претит мне нагость тел.Что обнажал палач над ямоймогилы братской – навсегдасвязь сохранит с кровавой драмой.Нет больше в нагости стыда,но мстящее напоминанье,связующее жест, язык.Возьму ль стихи – иносказаньямне смысл второй враждебно дик.Нагроможденьем нарочитымпонятий спутанных – пади!вновь говорочком ядовитымвзорвется мир того гляди.
В этом рассуждении можно видеть разрыв с той тенденцией к сгущению стиховой семантики, которая характеризовала в последние предвоенные годы поэтический стиль Гомолицкого, в особенности «Притчи» с их «иносказаниями», и вообще с тем прошлым, которое в «Романе в стихах» (1938, третья глава) сулило «глас мусикийских глоссолалий, искусства будущий язык».
В период оккупации сошли на нет связи Гомолицкого с (и без того узким) русским его окружением в Варшаве. Последний номер Меча вышел 27 августа 1939 г. Редакции больше не было, и приходилось искать возможности физической работы, чтобы выжить. Какое-то время он, по его рассказам, работал стекольщиком и ходил по домам, первоначально вместе со своим учителем рисования Адамом Гержабеком, потом самостоятельно. Поэт навещал Философова, остававшегося в санатории в Отвоцке и жившего там у доктора Добровольской. О своих последних встречах с Философовым он вспоминал:
Он выслушал нашу сентябрьскую одиссею; я был страшно взволнован и полон впечатлений, на которые он отвечал легким движением ладони: всё это уже было, ко мне сюда приходят, рассказывают, каждый думает, что только с ним такое... И этот его угасший голос и мановение руки – как взгляд со стороны Екклесиаста.
Я часто навещал его, хотя это было не просто. В оккупацию Отвоцк оказался гораздо дальше от Варшавы. Поезд не раз останавливался в чистом поле – в предвидении облавы на станции. И уходить приходилось пешком, кружными дорогами. Состояние больного ухудшалось564.
В одну из таких встреч – накануне нового 1940 года – Гомолицкий привез Философову только что написанные «Святочные октавы». То, что произведение создавалось в дар ему, явствует из того факта, что оно дошло до нас лишь в этом экземпляре, найденном в остатках архива Философова. Это беловая рукопись с несколькими существенными авторскими поправками в тексте. Не только избранной строфической формой, но и во многом стилистикой и интонацией вторя пушкинской поэме 1830 года, поэт отметил пятилетие создания их совместного с Е.С. Вебер-Хирьяковой (недавно, в октябре, покончившей с собой) любимого детища – камерного «полемического клуба» «Домик в Коломне» (седьмая октава отведена прямо воспоминаниям об этих вечерах)565. Однако объявленная форма соблюдена не полностью: в некоторых строфах автор отступает от правильной для октавы схемы рифмовки; к тому же во многих случаях он отходит от пятистопного ямба, вводя шестистопные строки. Произведение входит в круг автобиографических текстов Гомолицкого и представляет своего рода вариацию на темы, поднятые в поэме «Варшава» (воспоминания о детстве в Павловске), в «Оде II» (№ 418) и в «Совидце». Оно продолжает размышления автора о русской поэзии и русском стихе, следуя метапоэтической линии в сюжете пушкинского «Домика в Коломне». Примечательно при этом, что, в отличие от других недавних сочинений, главным героем на сей раз оказывается не одическая традиция Ломоносова и Державина, но аскетическая поэтика Сумарокова:
Годов тридцатых смирный человек –декоративный матерьял парадов,боев и митингов... Безумный векмне тихим подвигом отметить надо.
Сдвиг этот вряд ли случаен. «Святочные октавы» представляют собой не просто мемуарно-автобиографический отчет о прошлом. Самое важное в них – пересмотр этого прошлого, суровая оценка собственного поэтического пути. Замечательно (хотя и вряд ли полностью справедливо) в этом плане признание автора о том, что в стихах он искал «тайн мистических заклятий», другими словами – что поэтическое творчество было в юности подчинено религиозно-мистическим исканиям, вторично по отношению к ним. Напоминая о давнишней и постоянной теме – о творчестве как борьбе с демонами, – оно позволяет поэту указать на контраст между «скучно-торжественными» бесами, одолевавшими автора в волынских полях, и пушкинскими «чертями». Разговор этот подводит к контроверсам, столь резко выразившимся при появлении молодого поэта в варшавском «Литературном Содружестве» в 1931 году, к его вере, что Дьявола победить можно не насилием, а «тихим подвигом». Но воспоминания эти вызваны полемикой не с тогдашними оппонентами Гомолицкого, а, напротив, с самим собой, судом над самим собой. Он казнит себя за то, что изменил тому «пути скудному, неизвестному и упорному», когда прельстился «черной» магией поэзии (октава 16) и оказался в плену «игры бесовской» (октава 18). О том, какому «выворачиванию наизнанку» подвергаются прежние ценности, свидетельствует неожиданное – и по поводу, и по содержанию – упоминание (октава 19) того, кто с такой глубокой симпатией и теплотой изображен героем рассказа «Смерть Бога». Ныне оказывается, что к науке Таро приобщил юношу этот «безумец». Замечательно, что, отведя столько места ей в тогда же писавшемся автобиографическом романе в стихах, Гомолицкий ни словом не выдал роковой в этом отношении роли прототипа «Боженьки». Но зато ему посвящено особое стихотворение, написанное, по-видимому, в период войны, – «Полевой отшельник» (№ 438). В «Святочных октавах» мелькают и другие эпизоды, избегнувшие «Совидца» (в версии 1940-1941 года), и это делает их гораздо более «исповедальным» документом (адресованным, очевидно, исключительно Философову), чем роман в стихах, в замысле обращенный к «обычной аудитории».