Гонец из Пизы - Михаил Веллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А почти шесть – это как?
Практически без топлива, котлы сняты – осталось два, низ после ремонта легче, минус от проектной:
– Это пять с половиной… но запас иметь надо.
– Хочешь? – имеешь.
Колчак снял шинель и повесил на крючок в штурманской. Делалось тепло и даже жарко.
– Ничего, – сказал он. – Течение здесь слабое… не Нева. Доползем на малых… согласно атласу!
Катерок тихо двинулся впереди, ведомый слепяще-синим лезвием прожектора, косо воткнутым в воду. Перегнувшийся через борт Беспятых, старательно страхуемый Шуркой, совал в дно полосатый шест с марками, и сержант гудел в мегафон:
– Семь ровно! – И через полминуты – полста с небольшим метров: – Шесть восемьдесят! Шесть шестьдесят! Шесть восемьдесят!
От сосредоточенного до болезненной чуткости внимания шорох крови в ушах начинал казаться шуршанием песка, вымываемого под малыми оборотами винтов. Девятиэтажки с редко горящими окнами замедленно откатывались назад вдоль берегов канала.
– После Волоколамского железнодорожный мост – и к повороту налево на Москва-реку, – приговаривал Егорыч. – Хорошо… хорошо…
Габисония на руле сглатывал шершавым горлом, усилием всех чувств сливая себя со штурвалом.
– Шесть с половиной!
– Влево давай, чтоб вписались в фарватер!
– Лево сорок, средняя малый назад, правая добавить оборотов!
Баковый огонь покатился влево мимо пустыря, озера за его узким перешейком, и выровнялся на середине автомобильного моста.
– Ох мачты снесем, – беззвучно простонал Ольховский.
– Пр-ройдем…
Наверху заскрипело, заскрежетало, что-то с лязгом упало на крышу бывшего матросского камбуза, ныне музейно-показательной радиостанции. С матом выскочил маркони.
– Стеньгу сломали! – страшным голосом закричал сигнальщик. – И грот-стеньгу сейчас сломаем! господин командир!!!
– Не вопи, – ответил Колчак. – Сломаем – починим.
Как сучком по ксилофону, пробороздили грот-стеньгой по опорным ребрам настила и продолжали движение к Серебряному Бору.
– Шесть ровно! Эй, на Авроре – шесть ровно!
– Слышу. Продолжать.
Колчак выматерил все реки мира и тех, кто строил на них города. Заключил спокойно:
– Без паники. Мы уже в городе. Собственно, главным калибром мы накрываем центр и отсюда.
Улавливая даже не слухом, а шестым чувством бесперебойную работу машины и ровный плеск воды под форштевнем и за кормой, сверяя с атласом ночные ориентиры и вновь сбиваясь в них, Ольховский с сердцем сказал:
– Кой черт!… есть земснаряды, буксиры… предварительные промеры – почему не сделали все заранее?
– Семь ровно!
– Нормально, – пожал плечами Колчак. – Флот. Икспизиция называется. Могли вообще дома сидеть. Пролезем!
Огибали темные кубики и заросли Терехово, когда по набережной, обгоняя их, бойко прокатился грузовичок с открытой кабиной. Под зеленовато-желтым, издающим гнойное свечение фонарем стало видно, что кузов набит стоящими людьми. Они что-то заорали, не то бодро, не то угрожающе – стукнул выстрел.
– Москва-а… – неопределенно протянул Егорыч.
И уже миновали выходящий на яркую набережную Филевский бульвар, когда в сквере на другом берегу вспыхнул костер. Искры винтом взметнулись в темноту, шатер колеблющегося света открыл две палатки. Вокруг расположилась компания, передавая друг другу бутылки. С этим костром, бутылками и торчащими с колен ружейными стволами они были похожи на охотников из экзотического далека, прибывших на сафари сюда, где находилось аналогичное экзотическое далеко для их разумения.
– Пять восемьдесят!
Ночная электричка пролетела световой очередью через мост, отозвавшийся дробному вою колес тяжелой чугунной вибрацией. Громада гостиницы Украина уже выдвигала свой шпиль над мостами, а напротив менял под ветром конфигурацию лоскут на крыше Белого дома – в правительственной подсветке действительно очень белого.
– Пять шестьдесят!
Нервы есть даже у капитанов первых рангов, и истрепаны они жизнью и службой весьма сильно. Ольховский почмокал погасшей в сырости сигаретой… не выдержал:
– Коля, – взмолил он, – хорош! Встаем здесь.
– Чего это? – энергично отозвался Колчак.
– Хватит судьбу испытывать. Мы в центре. На хрена Кремль, если стволы достают на двенадцать километров?
– Ты боксом занимался? Концовочку! Концовочка сладка. Через полтора часа нормально дойдем. Лево тридцать!
В четыре часа справа на Воробьевых горах прорезался на звездном фоне Университет – в повороте желтый месяц рисовал над ним дугу.
– А это что за хреновина?…
На игле Университета реяло чудовищных размеров знамя – эдак в четверть футбольного поля. Вероятно, оно соответствовало размерам студенческого патриотизма.
Интереснее было другое: через реку, в Лужниках, шел этой глубокой ночью, которую вернее было назвать ранним утром, какой-то рок-концерт. Там хлопали петарды и взлетали ракеты, а если прислушаться, то сквозь мощные басовые содрогания сверхнизких, издаваемые мегаваттными усилителями стадионной аппаратуры, можно было разобрать призывный голос Наташи Королевой:
– У тебя есть палочка! палочка-выручалочка!
– Насчет палочки – это точно, – сказал Колчак. – Талант всегда прав, за что и люблю искусство. Расчет бакового орудия – к орудию! Снаряды подать! Будет вам и палочка… будет и выручалочка… во все места. Ну что, командир, – засадим шершавого?!
– Ладно, потерпи… дойдем до места.
– То-то же.
Вода, ночь, огни, ветер.
Из катера:
– Пять с половиной!!
С мостика:
– Малый на обе!
С бака:
– Наверх вы, товарищи, все по местам! Последний парад…
– Молчать, хор Пятницкого! Я вам покажу последний парад! Радиорубка!
Громкая трансляция – в четверть звука: Мать вашу всех так и этак… меломаны… И – оглушительно:
– Кор-рабли постоят – и ложатся на курс!!!
Придвинулся чащобный массив Парка Горького, протканный редкими светлячками. И оттуда – одновременно – два голоса: слабый – Помогите!, и нестройный хор: Гремя огнем, сверкая блеском стали, рванут машины в яростный поход, когда нас в бой пошлет товарищ Сталин, и первый маршал в бой нас поведет!
– Вахтенный! Дай полрожка над парком – помочь просят.
Очередь из трофейного АКСа простучала тихо и невыразительно по сравнению с недавним фейерверком в Лужниках, но оба крика – и одиночный, и хоровой, – прервались, и в ответ, как отзыв на автоматный пароль, хлопнули два пистолетных выстрела.
– Свои, – хмыкнул Ольховский.
– Пять сорок!!!
Командиры переглянулись.
– Самый полный! Виталик, выжимай все, что можно, лопнет – плевать! – гаркнул Колчак в связь.
Ольховский вцепился в поручни, шаркнул ногой по ребристому железу настила, тяжело задышал:
– Теперь – плевать. Сядем – а уже на месте. Дойдем сколько можно. Радиорубка – отставить.
В тишине палуба еле уловимо дрогнула, движение замедлилось и обрело натужность гасимой инерции.
– Стармех, в жопу целовать буду, давай обороты, родной!!!
Под днищем царапало и шелестело. Забурлило под кормой.
– Паропроводы летят! – предсмертно зарыдал в динамиках тенор Мознаима.
– Дав-вай!!!
Полсотни метров проползли на брюхе, и шорох стал смещаться к корме, полоса его под днищем узилась – и вот все тело ощущает, как корабль подается вперед, не сдерживаемый более ничем.
– Сбавить до малого! Прошли…
– Пять с половиной! Пять восемьдесят!
И только тогда ощутили конденсат бензиновой вони над холодной водой, и подмерзающую прель палой листвы с берега, и пряную нитку мясного с жареным лучком аромата из ночного ресторана, и шелест редких машин, проносящихся по набережной. И горячую слабеющую дрожь в позвоночнике, вдоль которого стекает ручеек пота.
В двадцать минут шестого различили обращенную к ним для встречи гигантскую фигуру – и обрадовались, как земляку и родному, церетелевскому истукану Петра: он воспринимался как свидетельство, что прибыли в свой город.
Справа развертывались в черном небе огненные буквы над кондитерской фабрикой: КРАСНЫЙ ОКТЯБРЬ. Слева отблескивал свежим тяжелым золотом крупный купол Храма Христа Спасителя. Алые и желтые змейки дробились в речной ряби.
– Красиво как в столице, – с восхищением сказал Егорыч и перекрестился на обе стороны. – Слава те Господи.
Габисония утерся мокрым рукавом.
В шесть тридцать три утра, не доходя Боровицкой площади, дали дробь машине и отдали оба носовых. Цепи загремели в клюзах.
Подсвеченный Кремль вздымался за мостом – вот он.
– Ну – по стакану. Прибыли.
Часть четвертая
Тайна двух капитанов
Греза Массне в собственном переложении Ольховского для рояля на этот раз его не успокоила, а напротив, наводила на мысль, что написана она в дни Парижской Коммуны.