Крепость сомнения - Антон Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее положили на двух составленных лавках, на черной бурке, в которой обычно фотографировались туристы, и ей все было хорошо видно и слышно. Как рассказывали несмешные анекдоты, от которых все охотно катались по полу, исходя безумным смехом, как пили за здоровье спасателей, как мужчина профессорского вида хвалился, что провисел почти четыре часа, и как девушка в белом комбинезоне все еще твердила под одобрительные крики, что найдет себе мужа именно здесь, среди настоящих мужчин, которых на равнине, по всеобщему мнению, почти не осталось.
Али прошел в угол и, утерев лицо рукавом свитера, уселся там на корточки. Пожилой человек в войлочной шапочке обносил всех «Ледниковой», и никто не отказывался, хотя все уже были нервно пьяны, как бывает на поминках.
И Али чувствовал, что лучше ему не пить, что не надо бы сейчас пить, и не пил, и просто сидел в углу, уставившись на Алю.
Разговор достигал ее сознания порывами: то отчетливо звучал в самой голове, то, будто укутанный ватой или снегом, опустошал сознание до совершенного безмолвия.
– У нас здесь очень ученый человек жил, – говорил пожилой человек в войлочной шапочке, поднимая рюмку и плеская себе на толстые пальцы бурый коньяк. – Очень ученый человек. Очень много разных вариантов у него в голове...
А нестерпимо хотелось его перебить и сказать: «Представляете, голубь-то на спину сел – такой был сутулый. А я его любила». Hо она только смотрела, слушала глазами и ничего не говорила. И ей казалось, что все все прекрасно понимают: что это значит – голубь сел на спину. И как она его любила, такого сутулого. А где это было? Когда? Где? Есть такое место на свете? И как, только стоит ей сказать, все эти прекрасные люди воскликнут: «Где же он?» – и раздобудут его, и поставят пред ней, как в сказке, как лист перед травой. И жизнь пойдет сначала. И ее глаза, оставаясь неподвижными, без усилия блуждали по лицам других людей; можно было подумать, что глаза – это ноги, которые неторопливо прогуливаются по аллее, усеянной палыми листьями желтого цвета с розовыми прожилками.
– Что там этот Терскол, Чегет-Мегет, – раздосадованно говорил пожилой человек в войлочной шапочке. – Делать там нечего. Смотрите, какие горы у нас тут. – Он отводил руку, как бы желая очертить панораму, но вокруг были фанерные стены, уклеенные старыми календарями с изображениями заснеженных вершин и Филиппа Киркорова.
– Да горы-то те же самые, – засмеялся кто-то и стукнул в пол тяжелым ботинком.
– Те же самые?! – смешно возмутился человек. – У нас дешевле все, слушай.
И Але хотелось от всей души согласиться с этим человеком в шапочке, и она соглашалась. Время от времени над ее лицом склонялись другие лица – эти промежутки ничего не значили – она видела все их изгибы, изъяны, линии, нарисованные тусклым светом, все неровности и шероховатости кожи или отблески, лежавшие кляксами на щеках и скулах. И все знали, как-будто знали, что она хочет сказать, но, к счастью, никто не мог этого выразить.
Али по-прежнему сидел на корточках в самом углу и не отрываясь смотрел на Алю. За все то время, когда ее принесли, он ни разу не пошевелился. Блик, улегшийся на его перебитом носу, делал похожим нос на стручок красного перца, на котором настаивают карачаевскую водку. «Странно, – думал он, – сильно Заур бил, а следов нет». Теперь он понимал, зачем Заур это делал.
Потом печка стала гореть слабее, лицо его потемнело, белки широко раскрытых глаз матово блестели в полумраке. Он думал, что никогда еще не было ему так хорошо, как сейчас, когда на бурке лежит эта молодая женщина. И почему это так хорошо – сидеть и смотреть на нее, подпирая спиной стену, в которую порывами бьется буря, словно блудная волна. Аля видела в полумраке белки его глаз и смотрела в них так же вязко и глубоко, но думала о другом. «Милый, если бы ты знал, как я тебя люблю. Какая я дура, Чегет-Мегет. В самом деле. Глупости все это. До чего же мы все счастливые. И голубь на спину сел... Я себе мужа здесь найду, ха-ха-ха. Hет, серьезно. И я найду...» – думала Аля, и самая мысль об этом была теплой и мягкой, как голубь чужого красного города.
Hо уже издалека вибрировал, тревожил звук, как будто гул бесконечно далекого поезда: нет, ничего нельзя изменить, ничего уже не будет, как было до того, как ты села в кресло подъемника. Hо еще оставались многие километры стального пути, и было еще время до тех пор, пока тупорылая громада тепловоза врежется в сознание и взорвется там коротким словом, от которого не захочется просыпаться. Состав еще блуждал где-то в далекой темноте, по каким-то полукружиям, проложенным для удобства души, мчался упрямо, не вставая на запасные и никого не пропуская, пролетал под послушными семафорами, заваливаясь и перестукивая на стрелках. Hо в ту минуту отрезвляющий звук его дизеля едва угадывался, и стояли в кутерьме голосов чьи-то глаза, изо всех сил длившие сладкую неправду, тянувшие горькую правду, потому что любовь не умирает, и это, в общем, не смешно. Просто она живет глубже всего, как драгоценный минерал, и чтобы ослепнуть еще раз ее тлеющим блеском, нужно развернуть миллион оберток.
А снаружи в чистом сером мраке летел к земле белый снег. Вершин больше не было, и не было замечательных изумрудных крон, головокружительно ползущих по склонам, а были одни обглоданные им стволы и какие-то рябые возвышенности да зернь осыпанных им кустов. И не было света, и тьмы тоже не было. Уже не хватало для него места, для снега, но снежинки спускались, и место находилось – в складках сугробов, во впадинах впадин, и небо прирастало само к себе от укутанной земли во всю свою мощь.
Снег шел и вечером, и ночью, и весь следующий день, и еще один – меланхолично и размеренно, слетая с пропавшего неба. И всем, кто это видел, казалось, что так будет всегда.
* * *Вечером все претерпевшие от лютых ненавистей природы собрались в гостиничном баре. Света по-прежнему не было, и в темноте, как светлячки, мелькали лучи фонариков и трепетные огоньки свечей. Аля пребывала в каком-то сомнамбулическом состоянии, схожем с легким помешательством. После того как девочки из компании Леонида всю ее растерли спиртом, ей дали успокоительное и уложили спать, а сами отправились веселиться в поселок. Толик тоже не прельстился бардами и, оставив Илье ключ от своего номера, ушел в «Горные вершины» догонять девочек.
Бар представлял собой довольно просторный каминный зал, испокон облюбованный любителями авторской песни. Откровениям бардов грустно внимали стеклянными глазами морды горных туров, развешенные на стенах вперемешку с нехитрыми акварелями, как будто хотели, но уже были бессильны опровергнуть извечную лживость людей.
О! Тут, если повезет, можно было услышать об удивительных вещах. О григорианском хорале, который звучит непонятным образом в ущелье Аксаута, о девушках, которые появляются среди ночи в лютый мороз в спортивных костюмах на высоте три тысячи метров и, как горные феи, катаются на гребнях лавин, успевая свершить множество добрых дел; о головке сыра, которую удаленно живущая семья пастухов зачем-то ежевечерне выносит за ограду и который (сыр) неизвестно кем столь же регулярно поедается.
Илья, то и дело выходивший проведывать Алю, сидел в какой-то смешанной компании и внимал одной из таких таинственных историй. Рассказывал ее в благоговейной тишине инструктор по горным лыжам, которого одни называли Сергеем, а другие Саидом, – молодой парень, каждый день щеголявший на склоне в арабском платке, моднейшими лыжами «Camino» и новой подопечной, на которую неизменно пялилось все мужское покрытие склона Муса-Ачиттара.
– Колокольный звон, по все-ем горам, – он провел рукой по воздуху, – знаешь, будто колокола звонят. Это казаки, казаки. Эти, как их... – замешкался он, – которые, туда-сюда, за старую веру...
– Раскольники, – подсказал Илья.
– Вот, они. С Дона, короче, ушли и здесь в горах осели. И целый типа город у них, знаешь, город. И так и живут. Ни-икто найти не может.
– Ты тоже видел? – спросил из-за спин впереди сидящих какой-то слушатель.
– Сам я не видел, – неохотно признался Сергей-Саид. – Ребята, короче, видели.
Таинственная темнота рассеивалась светом горящих в камине поленьев да несколькими свечками, стоявшими на столах, и оттого, может быть, рассказанное Саидом приобретало какой-то особенный привкус загадочного правдоподобия. Илья почувствовал, что кто-то встал за спинкой его кресла. Это был Леонид, полдневный его знакомый.
– В самом деле верите в эти сказки? – бросил он Илье мимоходом, пробираясь к барной стойке мимо беспорядочного анклава любителей легенд, и добродушно подмигнул Сергею-Саиду. Илья из вежливости улыбнулся довольно неопределенно, указал ему на свободное место рядом с собой, но он вернулся в глубь зала к своей компании, осторожно соприкасая в руках четыре бокала.
Там же он увидел и Мадина. Поговаривали, что он воевал в Чеченскую войну «на той стороне», однако сам он, когда был в подпитии, заявлял об этом громогласно тем людям, которые по каким-либо причинам вызывали его доверие. Он подсаживался на минутку, оборачивающуюся в конце концов полутора часами, и разливал, и произносил длинные тосты с многозначительными ритуальными промежутками тишины, звал летом яблоки есть, а потом подмигивал и намекал на некую старинную и священную книгу: правда, без обложки, «на экспертизу кенты отдали», которую рассчитывал продать, а на вырученные деньги построить свое собственное летнее кафе, потому что клиентов нет, готовить нельзя, а водка дешевая, а их три брата, у которых кафе в аренде, и сестра недовольна, не нравится ей в баре, и она хочет опять уехать в Москву торговать шерстью на оптовом рынке. Однажды Илья даже наблюдал, как из соседней гостиницы, прослышав о чудесной книге, прибыли на смотрины двое молчаливых пожилых людей, но, просидев битых два часа и через силу выпив полтора литра минеральной воды, не дождались ни книги, ни Мадина, с которым железно договаривались еще утром и даже скрепили договор так называемой «Ледниковой», а это прилагательное в данном случае, честное слово, – не пустой звук.