Арена - Никки Каллен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут в дверь опять позвонили.
Она открыла — уже наполовину одетая в дорогу: белые, серые, выцветшие узкие джинсы, художественно порванные на колене, и голубые с синим полосатые носки; только рубаха пижамная — розовая, с капюшоном, большим карманом спереди; красивой Клавдия не была — ослепительной, великолепной, изысканной и прочее, — она была просто девушкой, каких описывал Александр Грин: щека в саже, милая-премилая, невысокая, тонкая, с серыми в плохую погоду, зелеными в солнечную глазами; и со светло-русыми волосами, слегка вьющимися, недлинными, чуть ниже плеч, — обросшая Жанна д'Арк, — мокрая сейчас; если посидеть в удобном кресле и посмотреть на Клавдию несколько часов — из ее и своей жизни: как она двигается, думает, смеется, разговаривает по телефону, печатает перевод на компьютере, слушает любимую музыку — ирландскую, валяется на диване, на пузе, и читает Гюго или Пратчетта, — то поймешь, что она — само совершенство; но ведь на это нужно время… А про стоящего на пороге сразу: «ничего себе, — подумала Клавдия, — он словно из кино какого, из «Властелина колец», воин Рохана»; и улыбнулась.
— Ты от Вальтера? — сказала. — Там куча вещей, спальник и все такое, я сейчас соберу, а ты возьмешь вот те два рюкзака…
— Что? — спросил он. Невысокий, тонкий, но при этом стройный, мускулистый, полный сжатой силы, как танцор балета, как бутылка шампанского; чувствовалось, что он сможет пройти километры по горам или по жаре, не жалуясь, а думая исключительно о своем: о какой-нибудь тайне Розария или как же Наполеон выиграл Аустерлиц; все в нем сделано с любовью, тщательно, филигранно; так творил свои скульптуры Микеланджело — для Бога; лицо, красивое и выразительное, словно в раме — из темных вьющихся волос до воротника; одет он был в неотбеленную льняную рубашку с длинным узким рукавом, со шнуровкой на груди; сквозь шнуровку виднелась серебряная цепочка: на ней висело вместо знака зодиака или креста серебряное кольцо; и цепочка, и кольцо выглядели очень старыми: не просто старыми, почему не выбросят, а ценными старыми, антикварными, — находишь такое в магазинчиках маленьких, стильных и покупаешь в подарок; поверх рубашки был колет из коричневой, очень мягкой на вид и дорогой кожи; на ногах из той же кожи сапоги без каблуков: голенища поднимались и опускались до нужной высоты — не кожа, а практически ткань; в сапоги заправлены облегающие серо-бежевые штаны, почти лосины; назад откинут длинный бархатный плащ цвета молочного шоколада, с длинным широким капюшоном; плащ чуть-чуть не касался земли, а под плащом угадывался меч — он носил его сзади, как конники; и не деревянный, как у Арчета, поняла она, а настоящий, закаленный, двуручник, который врезается в землю до самых толстых корней и дрожит от собственной тяжести. Бриллиантовый меч библиотекаря-колдуна…
— Ты же от Вальтера? — повторила она нервно, время же. — Я тебя раньше не видела, ты реконструктор? Ты из Оберона?
— Ты Клавдия?
— Да, — и чуть не задохнулась от изумления: он опустился на одно колено, плащ с шорохом развернулся, как цветок, по пыльному полу; произнес торжественно и при этом очень просто:
— Клавдия, я Лукаш, сын Вигго, принц Менильена; я прошел сквозь миры, ибо мне было предсказано, что ты станешь моей женой; я ничего не испугался и пришел к тебе, Клавдия, чтобы ты последовала за мной, в Менильен, и стала там принцессой, а потом и королевой моей страны.
Позже Клавдия пыталась вспомнить, что она почувствовала, когда Лукаш сказал ей, кто он. Страх — он сумасшедший? Раздражение — кто-то ее разыгрывает? Нет, она почувствовала вдруг, как изменился воздух: он стал свежестью деревенской улицы после дождя, когда вот-вот наступят сумерки и цветет вовсю яблоня; это было что-то сверхъестественное — запах; словно кто его наколдовал для признания Лукаша. Она совсем не помнила, что почувствовала, то есть она помнила, конечно, но это как рассказывать кино — и было, и не было; она сказала: «конечно, ты кто вообще такой и что такое Менильен? луна, что ли? и ты спятил, наверное, какие принцы в восемь утра, мне тут некогда, мне еще одеваться»; и захлопнула дверь; и убежала одеваться — оставался только бледно-голубой свитер, толстый, прямо на голое тело; его вязала мама из какой-то хитрой шерсти: он выглядел очень грубым, а на ощупь — просто китайский шелк; в жару в нем было прохладно, а в холод — тепло. Поскидывала оставшиеся вещи, попрыгала на них сверху, чтоб утрамбовались, — хрусталя семейного на дне не имелось, слава богу, хотя Вальтер пару раз заикался о том, чтобы пить вино не из кружек «Экспедиция», у костра, под волынку, из настоящих бокалов: у Петржела такие стояли в кухонном шкафу, французские, иногда из них пили белое яблочное вино, домашнее, дедушка присылал; открыла дверь, выбросила рюкзаки на площадку, глянула — а он стоял по-прежнему там, невыносимо прекрасный, нереально просто, безумно средневековый, сошедший словно с иллюстраций братьев Лимбургов.
— Тебе помочь? — спросил он.
— Ну неужели! — воскликнула она. — Конечно, помочь, черт возьми; я думала, ты для этого и пришел.
— Хорошо, — просто ответил он. Голос у него был глубокий, чистый и низкий, словно ночная река, в которой отражаются полная августовская луна и старая славянская круглая крепость; с таким голосом только в дорогом ночном клубе петь джаз; он взял все вещи и понес легко, словно в невесомости; они вышли на остановку, дождались автобуса — набитого дачниками и рассадой; уфф, подумала Клавдия, сейчас всю эту красоту средневековую подавят, как яйцо; но вокруг них образовалось пустое пространство, словно они находились внутри колдовской сферы, переливающейся разными цветами, как мыльный пузырь; Лукаш стоял спокойно, смотрел поверх ее головы на что-то, ему одному видное, — будто книгу читал подвешенную; и этот запах — не пота, не пыли, не начинающейся жары и духоты автобусной, а улицы после дождя, полной цветущих яблонь, — был вместо воздуха.
— Лукаш? — повторила она.
— Да, — он опустил на нее глаза — карие, огромные, в роскошных совершенно ресницах, точно подведенные чуть к вискам, кошачьи; такие глаза были у Шахерезады, наверное. Клавдия еле доходила ему до плеча.
— Лукаш, давай потом поговорим, кто ты. Я поняла, что ты не ролевик, — «либо спятивший ролевик», — подумала про себя.
— Нет, не ролевик.
— Гм… А знаешь, кто такой ролевик?
— Нет.
— Гм… — «кока-колы бы, — подумала она тоскливо, — канешна, я положила ее на дно рюкзака». — Мы сейчас едем на игру. Меня зовут там не Клавдия, а Ровена. Леди Ровена, дама сердца Айвенго — никаких воспоминаний? — она посмотрела на него, но он не узнал имени; видимо, в его детстве были совсем другие книжки: из пергамента, в переплете из кожи и железа, про Роланда там или Сида, на старофранцузском с латынью пополам. — В одном королевстве не стало короля, и власть захватил вместе со своими вассалами герцог Оргайл по прозвищу Зимородок. Они засели в королевском замке и назвали себя Оберон. Но через некоторое время в лесах, среди разбойников, объявился истинный наследник престола — сын погибшего короля, Груандан по прозвищу Коготь. Его разбойники назвали себя Арчет, и с тех пор Арчет воюет с Обероном. У Арчета свой герб — воронья лапка на золотом фоне, своя азбука, свой язык; постепенно Арчет начал побеждать…
— Что это — история или сказка?
— Это… игра. Некоторые ролевики играют по Толкину, некоторые по Нику Перумову, а мы играем по своей системе. В конце игры записывается, кто победил и кого, — так развивается этот мир.
— Понятно, — ответил юноша, — Груандана зовут не Груандан, Оргайла не Оргайл.
— Груандан — это Вальтер, мой парень, — Клавдия почувствовала, что он ее раздражает этим своим спокойствием и легким презрением, будто он одет не в средневековый костюм, а от Гуччи, — и я его люблю, так что нечего мне предлагать руку и сердце: уже заняты; а Оргайл — это Тобиас Ринейский; он очень классный. Арчет сидит в лесу, в палатках, Ринейский — в своем недостроенном коттедже, вернее, папином; мы штурмуем эпизодически этот его «замок герцога», а они устраивают нам засады. Это довольно бессмысленно: мы ищем засаду, а они засели где-нибудь, где мы и не думали ходить; а штурмы придумывает Вальтер — он обожает Древний Рим и выстраивает народ по всем правилам. Значит, так: по голове и паху не бить; удар по руке или ноге — ранение, они типа не действуют потом; а вот удар по корпусу — смерть.
— А если ударят по обеим ногам?
— Будешь ползать. Гм, наши так и делают. Ну и что, почему ты смеешься?
— Теперь не понимаю. Зачем это нужно?
— Что? Бить по ногам?
— Нет. Играть так… в осады и битвы, в дам сердца и смерть.
— Это… знаешь, есть люди, которые коллекционируют бабочек, или марки, или гели для душа… — «я, например, — подумала она, — зачем еще человеку восемь новых гелей для душа под предлогом «на лето»».