Колодцы знойных долин - Сатимжан Санбаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Об этом и речь.
— Похоже, что ты хочешь кое о чем рассказать нам. — Он медленно влил содержимое стакана в рот, выдохнул в кулак, подождал немного, наморщив высокий лоб, и кивнул рябому: — Попереводи-ка его слова хлопцам. Пусть послушают степного оратора! А ведь ты, киргиз, должен уметь говорить по-русски, а? — Он рассмеялся и обернулся к казакам, внимательно прислушивавшимся к разговору. Заговорил по-русски: — Перед смертью они особенно разговорчивы. Так и сыплют мудрыми изречениями, украденными у других. Но пулю ведь не сагитируешь, а?..
Казаки рассмеялись.
— Смертью не пугай… Она тоже выбирает по своему желанию. А хочу сказать вот что…
— Заткнись! — перебил его рябой.
— Погодь, хорунжий! — есаул недовольно дернул бровями. — Послушаем. Давно не слушали бия.
— Хочу сказать вот что, — повторил Сатыбалды по-казахски. — Мне в юности говорили: не путай казаков с мужиками.
— О-о, в этом ты прав, — рассмеялся рябой.
— Помолчи, хорунжий! — уже сердясь, заметил есаул. — Не встревай!
— Казаки, мол, шли к нам через Сибирь, по великим восточным лесам, — Сатыбалды говорил, не сводя глаз с офицера. — Сперва обошли нас, потом прошли степи, строя по рекам караулы. За ними пришли мужики и стали распахивать наши лучшие земли. Казаки, говорили мне, воли своей не продают. Но они у монголов в проводниках ходили… В те времена вас называли бродниками, а не казаками. И мы относились к вам, как к вольным. Вы пользовались нашими колодцами, давали своим детям наши имена. Безродные вы были, имея отцов и матерей.
— Полегче! — пригрозил хорунжий, кривя губы.
— Переводи! — потребовал есаул и кивнул на казаков: — Пусть они поймут.
— Но вы не волю искали!.. Когда у людей нет родины… — Сатыбалды запнулся, не найдя точного слова. — Они не могут оценить свободы других. Вы оказались бродягами! Ползали псами, охраняя обозы купцов!..
Есаул заерзал, поправляя подушку под локтем, и Сатыбалды с удовлетворением отметил это. Офицер был взволнован, а казаки угрожающе шумели.
— Ты снова превратился в дикаря, как только стал копаться в своем прошлом, — неожиданно спокойным тоном сказал есаул, когда хорунжий кончил переводить. Я знаю, что нет народа, который не познал бы в прошлом величья. Но это, — он посмотрел на Сатыбалды отсутствующим взглядом, — не каждому по уму. И таких, как ты, которым бы лучше подумать, как постоять за себя в этой жизни, я тоже знаю… Давай-ка поближе, колодцекоп. С повстанцами связан?
— Не знаю я их. — Сатыбалды растерялся перед таким оборотом разговора.
— Знаешь, — уверил его офицер. — По тебе видно, что связан с ними.
Сатыбалды промолчал. Он вспомнил парня, кажется, его звали Кумаром, который пристал к нему вчера по пути домой и пытался убедить, что ему, колодцекопу, лучше всего быть вместе с повстанцами. Что пришло время выбора. Он не ответил парню.
— Ну что ж, поглядим на тебя, — есаул снова поправил подушку. — Ты сказал: война — это та же жизнь? Для нас, казаков, это верно, но устроит ли твоя теория тебя самого.
Он повернулся к казакам и распорядился по-русски.
— Не смей! — предостерег Сатыбалды есаула.
Четверо казаков, сидевших ближе к дверям, пьяно гогоча, рванулись наружу. Чуть не снесли двери. Один упал от толчка товарища и выполз на четвереньках. На улице раздался истошный крик Зауреш.
— Портрет твоего деда… — Голос Сатыбалды стал хриплым. — Висел в корпусе среди героев двенадцатого года. — Он привстал — Не позорь его имя!..
Потянулось вверх, целясь ему в грудь, дуло револьвера в руке есаула.
— Сейчас ты увидишь, как твоя жена переживет то, что принесла война, — проговорил есаул, не глядя на Сатыбалды. Губы его побелели от злости.
Двери распахнулись, и в этот миг, когда все отвлеклись от него, Сатыбалды выхватил нож и метнул в офицера. От выстрела отшатнулся к кереге и стал сползать, глядя, как из живота хорунжего, который непонятно как очутился перед есаулом, тут же выдернули нож, вонзившийся по самую рукоять.
Сатыбалды дышал с присвистом. Грудь сковало, все окружающее стало терять очертания, расплываться, слышались надрывные стоны хорунжего и выстрелы, подобные далеким хлопкам пастушьего кнута. Тупо отдавалось в животе после каждого выстрела. И в угасающем сознании мелькнула мысль, что не жить ему после стольких пуль, но хорошо, что удалось все же высказаться. Что наконец-то он преодолел страх и, может, земля теперь примет его, как сына, сделавшего что-то нужное для остающихся жить. И видел Сатыбалды в последний миг жизни себя, в самом начале, когда отец вывел его в весеннюю степь и по обычаю предков спутал ему ноги черно-белой веревкой, олицетворяющей сплетение добра и зла. Под радостные возгласы людей перерезали путы саблей. Он был ребенком, будущий колодцекоп, только начинал ходить и вступал в мир, по которому предстояло идти и идти… Он прошел его. И теперь переступал границу миров. Невыносимо громко и торжественно грохотал барабан, под этот впервые слышимый, но до боли знакомый марш, исчез свет, мелькнув в последний раз черно-белым всплеском. Только спина еще некоторое время чувствовала твердые комочки кожаных завязей, скрепляющих кереге, и было это прощанием.
— Ты подумал, что я не понимаю тебя, — повторила она, опускаясь на землю. — От таких мыслей рождаются другие, будто бы я могу не узнать тех мыслей, с которыми ты уйдешь из моей жизни. А этого быть не может.
Зауреш извлекла из котомки клетчатый дырявый платок с неровной бахромой по краям и расстелила его на такыре, словно дастархан. Потом достала из котомки несколько кусочков засохшего хлеба и с сосредоточенным выражением лица стала раскладывать их на дастар-хане.
— Это тебе, Сатыбалды! — сказала она, пододвигая вправо от себя черствый кусочек.
— Это тебе, сынок! — Черная корка ржаного хлеба легла на противоположном от нее краю дастархана.
— А это тебе, доченька! — Кусок мякоти, рассохшийся и затвердевший, старуха положила рядом с собой.
И теперь стало видно, что и села старуха там, где следует сидеть хозяйке юрты. И угощение мужу положила на торе — почетном месте своей несуществующей юрты. Сын сидел напротив, а дочь между ней и отцом — Сатыбалды.
— Что же вы? — Зауреш улыбнулась, подняла голову и обвела взглядом сидящих. Лицо ее жалостливо сморщилось, и она провела рукой перед собой, боясь, что все это: ее мир, дом и дорогие ей люди — исчезнет. — Что же вы не едите?..
В глазах ее появилось огорчение. Рука осторожно протянулась вперед и дотронулась до лица Сатыбалды. Оно было твердое, насупленное.
— Ты что, обиделся на меня? — Она подождала немного, убрала руку и напрягшимся голосом спросила: — А ты что, сынок? И ты молчишь…
Вдруг за спиной раздался шорох, она