Диспансер: Страсти и покаяния главного врача - Эмиль Айзенштрак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всех предупредил: работаем, ждем. На душе скверно: черт ее знает, чего она там написала — зверюга же. Анонимка пришла несколько позже, чем ожидалось. Успела Паршина и в отпуск съездить, и вернуться. А ведь надеялась, вероятно, что в ее отсутствие будут разбирать. Но пока письмо по инстанциям проехало, да чиновники на нем писали и расписывались, да на почте задержали — успела-таки возвратиться и лично все пережить. Вот так штука, она тоже переживала, очень волновалась, мертвела, потому что была какая-то обстановка всеобщего позора, и все понимали, что написала она, и шушукались, а кто и вслух. Письмо я прочитал. Оно было составлено по всем правилам анонимного искусства. Безымянные авторы делятся наболевшим: да, есть такие прекрасные врачи, которые всю свою жизнь и пламень своего сердца отдают больным людям. Однако встречаются и отдельные прохвосты, которые позорят высокое звание врача. И в качестве примера можно привести такого поганого докторишку, как я. Лодырь, гнусный развратник, и дочь у него — ничтожество. В диспансере больных кормят отбросами, а когда приезжает комиссия, главный врач уговаривает больных, чтобы врали — дескать, питание хорошее. А здесь не то что питание, воды нет, умыться нечем. Во имя милосердия к несчастным больным авторы просят избавить диспансер от этого главного врача, чтобы прекратить муки и унижения, чтобы, наконец, восторжествовала Справедливость! Подписано: «больные», а далее двоеточие и три фамилии — в столбик. Но фамилии тщательно зачеркнуты, замараны. Как бы, следуя порыву души, подписались люди честно своими фамилиями, а потом испугались мести врачей и зачеркнули свои подписи. Очень натурально.
Приехала комиссия. Потоптались, не знают, с чего начинать. Развратник я или нет. Как-то неловко — с места в карьер. Спрашивают: «А вода у вас есть?».
— Есть вода, — отвечаю.
— А как бы нам в этом убедиться?
— Откройте кран.
Вода полилась. Потом пошли на пищеблок, попробовали обед. Борщ, суп, котлеты, шницель, гарнир, чай, компот. Обед как обед. Вызвали местный комитет, партийную организацию. Развратник? Лодырь? Ничтожество? Спрашивали конкретно: «Какие-либо женщины обращались с жалобами на него в местком, в партийную организацию? А его жена обращалась с жалобами на каких-либо женщин или на него?». Ответы записали в специальную тетрадку. Обход же обернулся для меня настоящим триумфом. Больные говорили обо мне очень тепло, взволнованно и было видно, что от души. А. П. Чехов советовал начинающим литераторам посещать приемные зубных врачей, чтобы почерпнуть неслыханную лексику, идущую из нутра. Мои пациенты по ходу своих заболеваний тоже нутром ощутили мою личность, процедили меня через свои страдания, и они легко находили слова. Обход только начался, а уже по всем палатам разнеслось, что мне что-то угрожает. И женщины рванулись с нижнего этажа наверх, чтобы и от себя сказать, защитить. А в мужской палате комиссионерам сказали, чтобы они немедленно убирались прочь, потому что многим предстоит операция, и «как же он будет нас оперировать после всего этого? С какими нервами?». И старшая сестра Сивая — ближайшая подруга Паршиной — челноком металась от места событий в операционную, докладывала обстановку (Людмила Ивановна оперировала в это время). И как дошло до моего триумфа — омертвела Паршина, да не вовремя — запоролась. Больной-то лежит, бедняга, на столе и не знает, что происходит вокруг. Еще одно унижение — пришлось ей меня в операционную вызывать на помощь. Отправил я ее, чувствую — не могу рядом с ней стоять, довел операцию до конца с операционной сестрой. Комиссия составила, между тем, благоприятный акт, удостоверила официально за подписями и печатями, что я не подонок, не тварь, и уехала, пожелав нам новых успехов. Они уехали, а мне теперь все собирать заново, развалины расчистить и строить, опять строить — остановки не будет. Страшная неистребимая ненависть посеяна на многие годы, вражда, недоверие в глазах врачей и сестер. Санитарки тоже обсуждают на своем уровне: «Которые грамотные, и пишут, портфеля делют, суки! Образованные…».
Один знаменитый хирург, профессор писал в своих воспоминаниях: однажды он делал трудную операцию, положение сложилось критическое. В голове у него внезапно, как озарение, возникла блестящая догадка — выход из положения, план спасения больного. Хирург обрел уверенность, силу, движения стали четкими, быстрыми. Ассистенты сразу почувствовали настроение шефа. Еще бы немного — и дело сладилось. Но в этот момент в операционную вошел подлец. Ученик профессора, молодой человек, молодой подлец, который уже успел написать донос на своего учителя. У профессора оледенел мозг, пальцы омертвели, операция закончилась трагически…
Одним словом, задачи мои нелегкие. Прежде всего — локализовать несчастье.
То, что комиссия написала хороший акт, это еще не все. Люди увидели глубокую скверну расследования. То, что автор известен — тоже не имеет большого значения: я похитрее, подумает некто, напишу так, что не догадаются. А ведь соблазн какой. Сидя в подполье, из безопаски большую боль причинить — трудов только — письмо написать. А мало ли у кого с кем счеты. Начнут писать с разных концов друг на друга, подожгут Воронью Слободку со всех сторон — какие тут операции, больные — смешно сказать. А что делать? На первый взгляд я беззащитен. Но это только на первый взгляд. Вот бегут ко мне, шепчут на ухо, догадки приводят — кто написал. Пелагея Карповна доверительно указала на кухонную санитарку, чтобы с толку сбить. Сама Людмила Ивановна на Пахомова намекает. И кое-кто уже эти слушки подхватывает, разносит. Ползет скверна по людям: новые догадки, новые слезы, боль и ненависть. Тогда я как бы вскользь говорю на дежурстве: «Не ищите вы анонимщика, ради Бога! Сами не найдете, а я вот сейчас прочитаю вам стихотворение А. С. Пушкина: к кому оно подойдет, тот, по-видимому, и автор. Стихотворение называется «Анонимка»:
Ей каждый отроду не мил,
Дрожит от злобы, ищет драки.
Разводит опиум чернил,
Слюною бешеной собаки.
Во тьме, гадюкой затаясь,
В пустой надежде, что незрима,
Поганым рылом — лезет мразь,
Закрывшись маской анонима.
Притихли. Кто-то шепчет: «Людмила Ивановна…». Позор густым туманом над ее
головой, ей трудно дышать. Я рассказываю знакомым при встрече: анонимка на меня очень
злобная, написана так, чтобы насмерть. Цитирую отрывки. «Людмила Ивановна, — говорят, — это же ее слова, она про вас это годами метет, только вы не знали…». Город маленький, зажимаю гарроту ей на горле. Потухла, тоска в лице. Пожаловалась: «Жить не хочу, в речку бы кинулась». Другим урок: нельзя клеветать, небезопасно… Простите мне, Александр Сергеевич, что собственные беспомощные и жалкие строки выдал за Ваши. А что мне было делать? Как чувства добрые мне в людях пробуждать? И смерть великого поэта тоже использую: рассказываю им, что Пушкин на роковую дуэль пошел из-за гнусной анонимки. Вообще, мрази и низости нужно противопоставлять высокое, вечное, иногда оно получается само собой.
Хоронили недавно Пахомова. Холодно, снежно, голые деревья, кладбищенская церковь и галки на крестах. Такое знакомое и уже чужое, надменное лицо покойника. Что-то мы поняли, что-то проникло в душу. И здесь, у самого гроба, на краю свежей могилы, вдруг обняли друг друга заклятые враги — Баруха и Сивая. Зачем доносы, зачем пакости, если кладбищенская церковь и галки на крестах… Шеф спросил меня: «Ну как, помирили вы своих конфликтующих сестер?» — «Сами помирились. Пахомов помог».
А потом я читал им лекцию по истории русской живописи. Показал Венецианова — эти гордые лбы венецианских мадонн. Вспомнил некрасовские строки:
Есть женщины в русских селеньях
С спокойною внешностью лиц.
С красивою силой в движеньях,
С походкой, со взглядом цариц.
И показываю прекрасную и гордую «Жницу» Венецианова, потом энергичное, благородное лицо «Девушки с бураком»:
В игре ее конный не словит,
В беде не сробеет, спасет.
Коня на ходу остановит,
В горящую избу войдет!
Хочу оторвать их от корыта — к небу возвысить. Немного синего и голубого. Слушают внимательно, временами человеческое в глазах. Не надо на это времени жалеть — окупится. Рассказываю о передвижниках, показываю жанровые литографии. Девушка на качелях совсем не похожа на мадонну, какая-нибудь белошвейка или горничная, и солдатик, ее кавалер, очень простой. Или вот — пьяненький мастеровой на бульваре с беременной молодой женой наигрывает на гармошке. Похоже на фотографию, но это искусство.
Видна огромная любовь художника к простым людям. «Взятие снежного городка», «Сватовство майора», «Тройка», «Неравный брак». И сегодня все русские художники будят человеческое, опять отрывают их от корыта. Показываю картину Николая Николаевича Ге «Что есть истина?». Понтий Пилат против Христа. Уверенный, плотный, веселый и ладный Хам против измученного Человека. Не забываю сказать, что дело не в мифологических аксессуарах, что картина не церковная, а нравственная: Хам — против Человека. Рыло — против лица. «Посмотрите внимательно, — говорю, — и скажите себе: где вы, с кем, на чьей стороне?». Рассказываю о первых русских живописцах — о Рублеве, Дионисии, о Луке. Откуда брали они свои такие яркие, веселые и светлые краски? По крайней мере, не из жизни. Жизнь была черная: избы по черному без дымоходов — густая, черная Пакость на стенах, на лицах, на одежде. А князь жил — в палатах белоснежных. Простой человек был черен и нечист, от него воняло — он был черный смерд, а князь — был светлым, светлейшим, Ваша светлость. Но и этого мало: смерд должен был вонять насквозь. Наружный гной и пакость можно смыть, нужна внутренняя мерзость, она страшней и надежней. Простые люди — это людишки подлого звания, а князь — благородный, Ваше Благородие. Черные смерды, однако, не желали быть подлыми. И вот Солоухин пишет, что в каждой деревне были десятки живописцев, которые своими светлыми лазурными красками лечили душу, возвышали человека, не давали упасть до продажности, доноса, хамства и злопыхательства. Чтобы стать настоящим смердом, чтобы смердеть насквозь, нужно доносить. (Это я уже от себя, под сурдинку акцент проставил.) Донос — явный или анонимный — вот самая яркая характеристика смерда, холуя и хама. Это — гной души! Донос — значит прогноился насквозь, значит воняешь, смердишь, значит, настоящий смерд!