Все написанное мною лишь Россией и дышит... Борис Зайцев: Судьба и творчество - Тимофей Прокопов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Дорогой, милый Борис, - отвечает Бунин на письмо Зайцева о романе "Жизнь Арсеньева", - прости, что поздно благодарю тебя и за услугу и за добрые слова насчет моего писания. Я сейчас отношусь к себе так болезненно, так унижаю себя, что это была большая радость - услыхать да еще от тебя - одобрение"[37].
А вот Иван Алексеевич делится с Зайцевым посетившими его сомнениями в прежних оценках творчества их давнего общего друга - Леонида Андреева: "Дорогой братишка, целую тебя и Веру, сообщаю, что вчера начал перечитывать Андреева, прочел пока три четверти "Моих записок" и вот: не знаю, что дальше будет, но сейчас думаю, что напрасно мы так уж его развенчали: редко талантливый человек…"[38]
История полувековой дружбы этих двух верных рыцарей русской литературы - тема для особого исследования, тема благодарная и значительная как высокий нравственный урок, как пример подвижнического служения великому искусству слова. Много светлых страниц этой дружбы открывает также большая переписка их верных подруг, двух Вер. Уже в конце жизни своей Борис Константинович предпринимает попытки издать эту переписку, даже публикует часть ее в "Русской мысли" ("Повесть о Вере") и в "Новом журнале" под названием "Другая Вера", но полностью замысел так и остался неосуществленным.
В творческих исканиях Бориса Зайцева едва ли не основное место всегда занимало художественное и философское постижение духовности, его идейно-нравственного смысла и истоков. "Для внутреннего же моего мира, его роста,- вспоминает он, например, о днях своей юности,- Владимир Соловьев был очень важен. Тут не литература, а приоткрытие нового в философии и религии. Соловьевым зачитывался я в русской деревне, в имении моего отца, короткими летними ночами. И случалось, косари на утренней заре шли на покос, а я тушил лампу над "Чтением о Богочеловечестве". Соловьев первый пробивал пантеистическое одеяние моей юности и давал толчок к вере"[39].
Вот откуда у Зайцева ореол мистичности, присутствующий почти во всех его вещах как необходимейший орнамент, окрашивающий и во многом объясняющий поступки и размышления его героев. Эта мистичность как проявление одухотворенности поднимает, возвышает создаваемые им образы и картины жизни до уровня надмирности, космичности, общезначимости (что Андрей Белый назвал "переживанием превознесенности над миром", "ощущением горней озаренности", когда "мистическая нота топится в экстазе образности"[40]). Этот художественный прием, точнее - способ художественного познания мира и человека в сочетании с поэтическим импрессионизмом открыт и разработан Зайцевым глубоко и всесторонне, проиллюстрирован им в самых разнообразных жанрах - от эссе, новеллы, очерка до романа, пьесы, художественного жизнеописания.
В 1924 году Зайцев снова увлекается художественным и философским исследованием духовности, его корней и сути, на примере высоконравственного жития лесного отшельника, одного из самых страстных в нашей истории патриотов земли русской Сергия Радонежского, воодушевившего русское воинство во главе с Дмитрием Донским на свершение великого подвига в Куликовской битве предвестнице освобождения Руси от трехвекового монголо-татарского ига. 8 октября глава из рождающейся книги публикуется в парижской газете "Последние новости", а в 1925 году выходит и сама книга.
"…Сергий одинаково велик для всякого. Подвиг его всечеловечен, - утверждает на первой же странице своего житийного повествования Борис Зайцев. - Но для русского в нем есть как раз и нас волнующее: глубокое созвучие народу, великая типичность - сочетание в одном рассеянных черт русских. Отсюда та особая любовь и поклонение ему в России, безмолвная канонизация в народного святого, что навряд ли выпала другому".
К сожалению, не все поняли и приняли эти художественные и философские искания Зайцева. В их числе был и Горький. 3 июня 1925 года он из Сорренто пишет К. А. Федину: "С изумлением, почти с ужасом слежу, как отвратительно разлагаются люди, еще вчера "культурные". Б. Зайцев пишет жития святых. Шмелев нечто невыносимо истерическое. Куприн не пишет - пьет. Бунин переписывает "Крейцерову сонату" под титулом "Митина любовь". Алданов - тоже списывает Л. Толстого. О Мережковском и Гиппиус не говорю. Вы представить не можете, как тяжко видеть все это"[41].
Горький в этом резком попреке был далеко не во всем прав. Да, русские изгои за редким исключением вели в Париже жизнь нелегкую, страдальческую, но в творчестве своем не пали, талант многих из них не только не угас, но еще больше окреп, напитался болью, какою их каждодневно наделяла судьба изгнанников, судьба людей, неизбывно тоскующих по родине, ревностно следящих за тем, что вершится там, в далекой России. По крайней мере, ни Бунин, ни Зайцев, ни Шмелев, ни Куприн писать хуже не стали. Более того, именно в эту пору они создают произведения, которые станут новым шагом вперед в их художественном развитии. У Бориса Зайцева это роман "Золотой узор", повесть "Анна", рассказы "Душа", "Странное путешествие", "Авдотья-смерть" и конечно же житийная повесть "Преподобный Сергий Радонежский".
В мае 1926 года Борис Константинович с паспортом паломника совершит путешествие на гору Афон. Здесь он проведет семнадцать дней, которые назовет незабываемыми. В Париж вернется с черновыми набросками книги "Афон", которую завершит и издаст через два года. Она продолжает его художественное и философское освоение проблемы духовности, но не с точки зрения религиозной, а с позиции общечеловеческого познания этого высшего проявления нравственности, духовного как средоточия этического и эстетического опыта человечества. Без малого через десять лет Зайцев уходит в новое дальнее странствие, теперь уже на Валаамские острова в Карелии, в знаменитый русский монастырь, тогда еще действовавший. А через год в таллиннском издательстве "Странник" выходит его книга-раздумье, книга-путешествие "Валаам", завершившая его философско-публицистический триптих о русской духовности (он будет издан посмертно в Нью-Йорке в 1973 году).
"Ни в одной книге Зайцева,- справедливо отметит Георгий Адамович,- нет намека на стремление к иночеству, и было бы досужим домыслом приписывать ему, как человеку, не как писателю, такие чувства или намерения. Но тот "вздох", который в его книгах слышится, блоковскому восклицанию не совсем чужд (имеется в виду строфа Блока:
"Славой золотеет заревою монастырский крест издалека.Не свернуть ли к вечному покою?Да и что за жизнь без клобука!"
- Г. П.),- вероятно, потому, что Зайцев, как никто другой в нашей новейшей литературе, чувствителен к эстетической стороне монастырей, монашества, отшельничества. Ничуть не собираясь "бежать от мира", можно ведь признать. что есть у такого бегства своеобразная, неотразимая эстетическая прельстительность…"[42]
Во все годы зарубежья Борис Константинович Зайцев ведет жизнь труженика, преданно служащего русской литературе: много пишет, активно сотрудничает в журналах и газетах, выступает на литературных вечерах, диспутах, научных конференциях. Русский Париж празднично отметил 25-летие его литературной деятельности. В "Последних новостях" появляются статьи о нем К. Бальмонта, М. Осоргина, П. Милюкова, а в "Литературных новостях" - очерк Алексея Ремизова под многозначительным названием "Юбилей великого русского писателя".
Несмотря на славу и признание, живет он, как и друг его Бунин, скромно, в постоянной нужде. Однако спокойствие, трудолюбие и жизнелюбие никогда не покидают его. Одну из ранних новелл он так и назовет "Спокойствие", ибо, как всем своим творчеством утверждает Борис Константинович, это главное для человека состояние души. Не случайно вещь эта у него выплеснулась словно на одном дыхании. "Спокойствие", по мнению его критиков, - настоящий шедевр. "Его импрессионистическая техника достигает тут виртуозности… - не без оснований утверждает, например, Е. А. Колтоновская и далее объясняет: - Философия рассказа - спокойствие, просветленный оптимизм, еще более законченный, чем в "Аграфене". Люди тоскуют от неудовлетворенности, страдают, иногда ослабевают в борьбе, но не посягают на отрицание жизни. Они верят в жизнь и поддерживают друг в друге эту веру. Таково общее настроение"[43].
Это "общее настроение" спокойствия, тотальной умиротворенности, несмотря на житейские невзгоды и бури, бушующие вокруг человека, не устает художественно исследовать Зайцев, начиная с самых ранних вещей и кончая своей последней новеллой "Река времен". И вдруг эта, казалось бы, раз и навсегда избранная творческая стезя на какое-то время обретает новый поворот - Зайцев обращается к жанру художественной (беллетризованной) биографии. Неожиданно ли? Борис Константинович всю жизнь размышляет о судьбе писателя в обществе и в той или иной форме выражает свои художественные позиции, обнажает свои литературные пристрастия: им написаны и опубликованы многие десятки мемуарных и литературнокритических статей, эссе и очерков. Только малая их часть собрана и издана в двух книгах - "Москва" и "Далекое". Остальное остается в подшивках газет и журналов - ценнейшие документальные и художественно-публицистические свидетельства эпохи, созданные рукою яркого мастера и глубокого мыслителя.