Слово за слово - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А к вечеру забывает и про это.
Половина парикмахерской завидует его уникальной способности. Другая половина уверяет, что он притворяется, просто валяет Ваньку. Спрашивали у него, а он и того не помнит. Только чирикает ножницами в свое удовольствие да карман оттопыривает для благодарственных подношений.
Степан Евграфович Сапожков, волосочес-причесник...
– Автомобили "Адлер". Грузовики "Бюссинг". "Испано-Сюиза". "Деляж". Бесшумный автомобиль "Бенц". Торпедо, купе, лимузин-фургон. Первенство мира и три кубка за регулярность...
Они вылезли на берег у приморского шоссе, захватили автобус с пассажирами и поехали к Тель-Авиву, стреляя из окон во все стороны.
Каждую минуту по радио передавали новости:
– Террористы в автобусе!.. Погоня!.. Убитые!.. Кровь!..
– Дедушка, – кричал маленький Сорокер, – их спасут?.. Дедушка, мы не разучились атаковать? Что там, дедушка?..
Тридцать семь убитых, семьдесят пять раненых.
Вечером, по телевизору, профсоюз спорил с министрами. Танки шли на север. Русская пара танцевала на льду. Хоронили внуков и бабушек. Шпион умирал в фильме. Певица пела с детьми: "Пусть будет мир!.." И чудилось ему, Алику Сорокеру, в тот день и в дни последующие, что все смотрят на него, только на него, будто это он во всем виноват, будто это он наготовил в прошлом то оружие, из которого потом стреляли во все стороны.
В небе луна завалилась на спину, как рыбка в аквариуме.
В небе мешанина из невозможных звезд.
И Полярная звезда указывает на тот конец туннеля, куда уже не попасть.
– Мы приходим в этот мир, – говорит Хана, – чтобы получить причитающиеся нам порции горя и радости. Но порции неодинаковы, и время выдачи разное. Что-то получаешь вначале, что-то в конце.
Интеллигентная Хана сидит на диване. Ноги поджаты. На плечах расписная цыганистая шаль. У Ханы болит сердце, но она не жалуется.
– Зажралась, матушка, – говорит Хана. – Стыдно жаловаться. Накушалась, небось, за жизнь.
И глядит с пониманием на Ваню Рыбкина.
А Ваня в рамочке глядит на нее.
Чем дольше живешь на свете, тем дальше тебя уносит в темный туннель времен, пленником на аркане, за злой и норовистой монгольской лошадью, от милых сердцу лиц и памятных дат. Что ждет впереди? Чего это мы устремляемся так поспешно в черную дыру будущего? Пронзительно визжат кони, бьют строптиво копытами, пока не прервется однажды истертый аркан, и умчатся вдаль норовистые скакуны, и затихнет вокруг тебя – до гулкой тишины в ушах, до тихого стрекота невидных кузнечиков...
"Матушка-голубушка, солнышко мое, пожалей, родимая, дитятко твое..."
Инженер Макарон за стеной млеет от наслаждения.
Русские романсы. Надежда Андреевна Обухова. Сладко до слез.
В дверь звонят.
На пороге мужчина.
С ножницами в руках и гребенкой.
Тень отбрасывает на стенку, – отметьте, пожалуйста.
– Он мне никто, – объясняет Хана на всякий случай.
"Как скажешь, Анечка".
– Вам, Хана Семеновна, пора стричься.
Седой, благообразный – Хане с одиночества приятно.
– Сорокер, – говорит Хана задумчиво. – Сорокер-Воронер кашу варил, деток кормил... Сорокер, вы умеете готовить?
– Я всё умею, Хана Семеновна, – отвечает со смыслом и ловко обстригает непослушный завиток. – Жизнь научила. Жизнь – великая забавница.
– Ах, – жмурится Хана, специалист по источникам. – Ах, ах, какой пассаж! Мы сидели с тобой, наслаждалися, недалече пропел соловей...
– Про соловьев не скажу, – отвечает на это Сорокер, – а вот у моего сына говорящий попугай в клетке. Стоит большие деньги, но сын хорошо зарабатывает и может себе позволить.
– На каком языке он говорит? – спрашивает Хана.
– На иврите, естественно.
– Я про сына спрашиваю.
– У сына, – говорит Алик, – полная каша. Русский с ивритом – не прогребешь.
– Учился бы у попугая, – советует интеллигентная Хана.
И скисает от огорчения, услышав из-за стены:
"Я помню всё, и голос милый, и ласки, ласки без конца..."
6
А за деревней, на развилке дорог, сидели в окопе трое.
Трое сидели в окопе, возле проселочной дороги, где теплой пыли по локоть, и грызли не спеша темные сухарики, попивали водицу из котелка, покуривали.
На рассвете их вывел сюда по росе командир взвода Петренко, велел вырыть окоп в полный рост и держать оборону против немецко-фашистских захватчиков в районе деревни Охлебаихи.
– Умереть, – велел Петренко, – но чтобы они не прошли!
И ушагал на другую позицию. По ту сторону от развилки. Там тоже сидели наши, но не о них речь.
И они приготовились умирать.
А рассвет был такой прозрачный, и небо в таких обещаниях, и дорога манила в вишенные сады, но место уже назначено, и могила вырыта, и час определен, – некого пока хоронить, некому засыпать.
– Мне нельзя умирать, – сказал с акцентом плотный, скуластый, глазки-щелочки. – Я представитель вымирающей народности. Нас дюжина на свете осталась, а может, и меньше. Нас надо беречь.
А другой – шустрый, ловкий, парень-вострец, как съедаемый изнутри беспокойством, оглядел его со вниманием да и пропел без связи:
– Ох, где ж ты была, волочилася? Я по бережку ходила, намочилася...
И переложил без надобности винтовку.
Образца тысяча восемьсот девяносто девятого дробь тридцатого года.
Он поворовывал изрядно в мирной жизни, парень-вострец, брал магазины, квартиры с ларьками, и теперь передыхал от работы. Его ранят потом, отнимут ногу в медсанбате, подлатают и залечат: полная потеря квалификации, – вот он-то и будет инвалидом в электричке, геройский увечник, гнусавый, наглый, хмельной:
– Во все боки, во все вздохи веселись моя душа...
Третьим в окопе был парнишечка.
Лет восемнадцати.
Красноармеец Макарон.
Сдобный, теплый, без корочки: маминой, домашней выпечки.
Мама Макарон взбивала ему подушку.
Папа Макарон целовал на ночь.
Бабушка Макарон подтыкала под бочок одеяло.
Дедушка Макарон подкладывал грелку.
Из тепла да прямо в окоп.
Он не стрелял еще ни разу в жизни в живого человека, красноармеец Макарон, и даже не знал, как это делается.
Он не понимал еще, что это значит – умирать, и глядел без страха на деревню Охлебаиху.
Оттуда ждали немцев.
И немцы появились, естественно. Пылью припорошенные. Без конца-края. Белозубые и благодушные. Катила на Охлебаиху нерусь в кузовах с бортами, с высоты оглядывала завоеванные окрестности.
Солнце упиралось в макушку. Прожаривало, как в вошебойке. Наливало в Охлебаихе вишню-ягоду, крупную, алую, сквозистую: вишня-владимировка – известный сорт.
Порубали вишенные деревца, завалили в широкие кузова: по счету, на каждый по два. Ехали, обирали ягоду, плевались косточкой: веселые, кровавозубые пришельцы, обобранные деревца скидывали на дорогу.
И Охлебаиха осталась без вишен.
Как не было.
– А вы с чего вымираете? – спросил красноармеец Макарон, которому по малолетству было любопытно.
– Нагрузку не держим, – пояснил скуластый. – Уж больно много вы напридумали на нашу голову. Работать. Радио слушать. В очереди стоять. Кому это под силу?
А парень-вострец пропел не без лихости:
– Из колодца вода льется, вода волноватая...
И снова переложил винтовку, чтобы была под рукой.
А немцы уже проехали деревню Охлебаиху, порубали по пути всю вишню и вмиг докатились до развилки.
Тут они встали, призадумались, куда ехать: трое в одном окопе попридержали дыхание, трое попридержали в другом.
Немец в головной машине развернул карту, водил по ней пальцем, решал, не спеша, кому жить, кому помирать, а они глядели из окопов, не смаргивая, пот лили соленый: всякая живелочка жить просится.
И только парень-вострец бормотнул, ощерясь:
– У меня коса большая, в косе сорок волосин...
А больше никто не посмел.
Мама Макарон накладывала бывало тарелку с верхом.
Папа Макарон намазывал хлеб маслом.
Бабушка Макарон подкидывала лакомые кусочки.
Дедушка Макарон глядел в рот и таял от наслаждения.
А умирать приходилось одному, в небрежно отрытом окопе, где песок струйкой ссыпался на башмаки, до времени хоронил ноги.
Немец надумал наконец, махнул рукою налево, и они покатили себе по той дороге, мимо того окопа, гранатами закидав походя – тех – не этих – из высоких кузовов.
– А сколько вас раньше было? – спросил красноармеец Макарон, когда всё закончилось и пыль осела.
– А раньше нас много было, – ответил представитель вымирающей народности. – Воевать. Отступать. Гранаты кидать. Кто это выдержит?
Вот он-то и переживет всех, этот скуластый и узкоглазый, станет со временем представителем вымершей народности, рукою махнет на прошлое – не вымирать же без пользы, да и напишет зато диссертацию, научную и доказательную, где скажет прямо, без экивоков: "А кто хочет, тот пусть и вымирает. Так и должно быть. Единая семья народов придет через вымирание".