Кологривский волок - Юрий Бородкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По бревенчатому взвозу Ленька поднялся на просторную Коршуновскую поветь. Василий Капитонович у приоткрытых ворот плел из ивовых прутьев вершу. Рыбы он ловит этими вершами жуть сколько. Ставит их в протоках заводей, а сойдет вода, перегородит вместо ставней вершами мельничную плотину. Леньке не забыть, как они с Минькой Назаровым прошлым летом вытряхивали из узких прутяных хвостов плотву. Две верши сумели вытащить, третью не хватило силы удержать: сбило течением в пенистый омут, и они с перепугу убежали на ту сторону реки и не вернулись к мельнице, пошли берегом к Коровьему броду. И долго Ленька стеснялся встречаться с мельником, все казалось, как глянет он, так и определит его вину. Взгляд у Василия Капитоновича зоркий, глаза не здешние: черные, с беспокойным блеском. В вороной бороде проседь, словно инеем схвачена, лицо шадровитое — изрытое оспой.
— Дядя Вася, можно, я потолку? — спросил Ленька.
— Валяй стукай, — не отрываясь от дела, разрешил Коршунов.
Высыпал Ленька отруби в ступу, подставил ящик под ноги, чтобы доставать до ручек песта, и, что было силы, принялся качать его: потянет вниз, а вверх пест сам спружинит да еще и поддернет. Быстро устанешь. Ленька привык считать удары — когда считаешь, работается легче. Для отрубей надо двести ударов. Приходили на память Гришины слова, и снова удивляло, как это можно одним хлебом прокормить пять тысяч человек? Вот бы в деревне случилось такое чудо. И народу немного.
Поветью прошла сноха Коршуновых, тетя Настя, и, словно услышав Ленькины мысли, вернулась из избы. Тихонько, из-под передника сунула на дно лукошка большую ковригу ржаного хлеба. Она добрая и красивая. Наверно, все люди такие в той дальней деревне, из которой привез ее сын дяди Васи — Егор.
Домой Ленька влетел, точно за ним кто гнался. Бабка Аграфена с матерью сидели на приступке на мосту, перебирали лук.
— Мама, смотри! — Выхватил из лукошка ковригу, положил матери на колени. — Тетя Настя дала.
— Сказал ли спасибо?
— Нет, не сказал. Забыл. Растерялся, хлеб виноват.
Мать легонечко отряхнула хлеб от овсяной шелухи, передала бабке. Та понюхала и одобрительно причмокнула.
— Баб, отломи.
Отломила кусок. Ленька ушел с ним в избу, посолить серой, жженой солью. Это был настоящий ржаной хлеб с хрустящей рубчатой корочкой от жестяной сковороды.
Доносился разговор матери с бабкой:
— Вот какие пироги люди-то пекут.
— Коршунова война не коснулась.
— Известно, мельник не ворует, ему сами несут.
— А тут бьешься, бьешься, как рыба об лед, и все впроголодь. Господи! Когда хоть война кончится?
Когда? Вчера старики сидели у пожарного сарая, говорили, к концу лета наши разобьют немцев и домой вернутся. И папка придет. Вот настанет праздник! Свой ржаной хлеб будет каждый день: ешь досыта. Кажется, и не наелся бы. Может, попросить еще у бабки? Нет. Верка сейчас прибежит с улицы.
Война укатилась далеко на запад, но Леньке все казалось, что она идет где-то за соседними деревнями, потому что туда провожали мужиков, оттуда всегда надвигались на Шумилино грозы, там тревожным заревом горели закаты.
5
Со сплава Серега вернулся в самый разгар пахоты. Пахали лошадьми, потому что трактор встал: сгорело магнето. Люська Ступнева второй день ждала в МТС, когда починят его. Пришлось запрячь и быка Бурмана: прошлую весну он уже побывал в борозде. Пахала на нем бригадир Наталья Корепанова, а водил за узду сам Осип, он умел потрафить упрямой животине.
Серега подменил бригадира. Она заправила под платок слипшиеся русые волосы, устало улыбнулась ему, как избавителю.
— Ой, Сережа, руки-ноги дрожат. С лошадью куда легше, а этот мотается, дергает. Бабы отказываются пахать на нем.
— Скажи спасибо, хоть так-то ходит, — вступился за Бурмана Осип.
— И то правда.
— Но-о! Взяли-и! Бороздкой, бороздкой! — понукал Репей и смешно семенил около быка.
Захрустела под ножом ржаная стерня, потекла по блестящему лемеху бурая лента. Гладкий, как будто потный, пласт поворачивался боком к солнцу, и весь вспаханный клин влажно дымился, как подовый хлеб, только что вытащенный на капустном листе из печки. Бурман шагал медленно, вразвалку, плуг было трудно держать, он то норовил выскочить из земли, то забирал вглубь. Серега едва применился к этому.
Сделали гон, второй, третий… Руки онемели, словно срослись с плугом, рубаха прилипла к лопаткам: любит землица соленый крестьянский пот. Нет конца борозде. Нет конца полю. Эх, если бы трактор не подвел! Колесник с трехлемешным плугом стоял на краю поля. Без одной детали, без магнето, он был сейчас мертвым металлом. И Бурман умаялся, стал. Впалыми боками тяжело водит, у губ пена. Серега подхлестнул его — не шелохнулся, повернув голову, глянул укоризненно лиловым глазом.
— Не пойдет, — заключил Осип, — хоть убей, не пойдет. Вон бабы лошадей остановили. Давай немного отдохнем.
Ноги ныли. Скинул сапоги, сел, ноги — в прохладную борозду.
— Вот милая обутка! Ноге легко, — похвастал Осип своими лаптями. — Изношу одне, другие сплету — покупать не надо.
Ладные, крепкие лапти плетет Репей. В каждом доме есть они, правда, носят их редко, разве когда в бор пойдут по грузди, по бруснику или рыбу ловить бреднем.
— На сплаве твоя обутка не годится.
— Я и на сплав, бывало, хаживал: зачерпнешь воды — тут же и выльется. Доколе нынче гнали?
— До Гремячего.
— А мы прежде до Павлова ходили. В Гремячем-то омуте я чуть не утоп. Где быстрина кончается, кобылка[2] наскочила на камень и перевернулась, а я под нее попал. Каюк, если бы не Костюха Малышев, зацепил он багром в аккурат за оборку: выручили лапти-то. Воду из меня едва откачали, совсем мертвый был, истинная честь. — Осип взял из борозды комок и долго растирал его в бурых, как сама земля, пальцах. — На сплав меня любили посылать. Ребят у нас с Захарьевной не было, вот бригадиры и совали то в лес, то на реку, то в извоз. Особенно Марья Федулиха прицеплялась. Бывало, как постучит в окошко да пропоет гнусливо: «Фом-и-и-ич», так меня будто прутом хлестнет. — Сердито ударил хлыстом по пахоте.
— Кажется, Люська Ступнева? — Серега встал, присматриваясь к ильинской дороге. — Наверно, магнето несет.
Осип недоверчиво прищурился, перебирая пальцами в затылке.
— Может, и несет, только на машину плохая надежа, когда девка управляет. — Подошел к быку. — Поехали. Но-о!
Медленно ползет плуг. Скрипит на Бурмане упряжь. За спиной посвистывают крыльями грачи. Пот ест глаза, и, может быть, от этого кажется, что воздух над полем струится. Нет конца борозде.
Серега пахал и все посматривал с надеждой на трактор. Ему хотелось бросить плуг и пойти помочь Люське, но он ничего не понимал в двигателе, хотя малость умел управлять рулем. «Выучиться бы на тракториста, а то возись тут с быками», — подумалось ему. О школе не могло быть и речи: бросил учебу, как только отец ушел на фронт. Шесть классов успел закончить.
Бурман снова остановился, припал на коленки и лег. Разозлился Серега, принялся лупить быка:
— Развалился, тварь толстолобая! А ну, вставай!
Осип выхватил у него из рук прут, тоже вышел из себя:
— Перестань срывать зло на скотине! А то самого выхожу прутом. Раз лег, значит, шабаш.
Олимпиада Морошкина и Лизавета Ступнева бросили лошадей, подбежали к ним. Бурман протяжно мычал, словно жалуясь.
— На быках пахать — одна маета.
— Нету в нем той выносливости, как в лошади. Не приспособлен, стало быть, — защищал быка Осип.
— Теперь не подымешь.
— Поотлежится, сам встанет.
— Я завтра пойду рассовать, — махнула рукой Олимпиада. — Пускай Наталья кого другого посылает на пахоту.
И вдруг зачихал, затарахтел трактор. Пых-пых-пых — синий дым из трубы: кажется, вот-вот поперхнется и смолкнет. Все смотрели на трактор и переживали, боялись раньше времени выказать радость, и только когда засверкали на солнце колесные шипы, потекли волнами пласты из-под трехлемешного плуга, Осип швырнул в сторону прут и скомандовал:
— Кончен бал! Ведите, бабы, на конюшню лошадок!
— Хоть бы не ломался больше, — вздохнула Олимпиада.
— Люська не первый год за рулем, боевая девка, — похвалила Лизавета сестру.
Прицепили бороны, положили на них плуги и пустили лошадей к дому. Бурман тоже поднялся и побрел за ними.
Серега, позабыв про усталость, побежал по рыхлой пахоте к трактору. На ходу забрался и сел на тряское крыло.
— Здравствуй, Люсь!
— Здравствуй!
Ладонь у Люськи масляная, горячая. И лицо испачкано, а карие глаза блестят, смеются.