Драма в конце истории - Федор Метлицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— История — сплошное притворство! — разглагольствовал Батя. — Интеллигенты сплошь предавали — и народ, и самих себя. Великий артист-эстрадник присваивал чужие тексты, как свои, пользуясь бесправием пишущих для него сатириков, которые не смели восставать открыто. Теперь все выходит наружу, люди отвернулись от былых классиков, от всякой фальши гуманизма, как будто спала пелена. Не стало авторитетов, и новых смыслов не стало.
— У меня даже есть стих, — не выдержал я..
— Ну, ну, — заинтересовался главный. Я с испугом прочитал:
И лишь потом поймем, что в жизни нашейОткроется вся суть, как ни крути,Через кого мы прошагали страшно,Убив ли, затоптав или растлив?Так Горький Достоевского затюкал,И не спасла планету красота,И Маяковский пулей тонко тенькалПо стенке храма, золоту креста.Бил по Булгакову матрос Вишневский,И Мандельштама отряхнули с ног,Полдневно-средиземного пришельцаПолуденных средневековых снов.
Великие друзья иронично похлопали ладонями.
— Какая архаика! — удивился Батя. — Как тебе приходят в голову старые формы?
Он был за Ренессанс конца двадцать первого века.
— Настоящая боль проста, банальна, — защитил Веня. — Я так и пишу.
Я зауважал Веню, он один отозвался о моем сборнике: «У тебя есть свой голос». Это была высшая похвала.
Я не чувствовал нужного душевного покоя, хотя тянуло к ним. Не то! Наверно, только Веня более-менее привлекал. Есть в нем что-то глубокое, в чем можно увлечься, пока разгадываешь его глубину.
Мы вышли с Батей и Веней — с неопределенным желанием где-то продолжить. На неуютной продуваемой площади холодно и мерзко. Зона отчуждения — зияние разрухи, оставшейся с начала века.
Странно, впервые ощутили погоду — в мегаполисе ее нет, мы все время прячемся в закрытых помещениях. Веня поежился.
— Там, где вложены деньги ради прибыли, всегда неуютно и холодно, и гуляет роза ветров. Счастливцы спешат убраться из этого пространства, не предназначенного для жизни, в свои уютные гнезда.
Нас тоже тянет в тепло забегаловки. Что это за дикое поле, и где найти приют? Мы смотрим друг на друга, в наши надоевшие рожи, не видя выхода из этого дикого поля.
Батя выдает тоску в своей обычной манере:
— Сейчас девочек бы… Только с ними можно насладиться, очиститься, слиться, покувыркаться, ущипнуть, пожаловаться, исповедаться, только они могут пожалеть.
Во мне застряло что-то мучительное, отчего нужно избавиться, прямо сейчас, физически. Может быть, полная безнадега на работе? Болезнь мамы?
— Побежали!
И мы, как очумелые, бросились вниз по крутой улице, выложенной древней брусчаткой. В этот момент мы были социально опасными.
Забрели в незнакомое дикое место, сюда приезжали даже из Нью-сити паломники из опрощенцев, чтобы отдохнуть от пост-человеческой цивилизации, возвратиться к простому человеческому существованию. Ведь должно же быть у человека место, куда он может забиться и быть счастливым!
Какой-то вокзал, старые трамвайные рельсы. Заброшенный безобразный остов древности.
Здесь пахло углем. Уголь снова занял место, как было в далеком начале двадцатого века, во всяком в случае в зонах отчуждения. Здравствуй, гулкий вокзал, — откуда здесь запахи угля, памятью предков мне открывавшие мир? Неутешительно для экологии — сказалось на потеплении климата.
Это отмирающая окраина, где поселилось все, что не востребовано новой цивилизацией, «гарлем», по имени заброшенного района Нью-Йорка, сейчас наполовину затопленного в результате глобального потепления.
Внизу парк, неухоженное озеро, словно оставленное для первобытной рыбной ловли. Там, снуют разноцветные шлюпки вокруг живописных островков. Что-то отрадное проглянуло. Тепло и тихо, мир как будто отгрохотал бездушной суетой, и это примирило меня с ним.
На нас напало безумие. Понеслись по набережной вдоль воды. Прибежали к разрушенному виадуку. На торцах столбиков, торчавших из воды, балансировали пацаны, согнувшись над удочками.
Веня орал:
— Ты ее под зебры, под зебры! Га, пост-авторитарные мальки хитры во все времена… А вы на середине озера не пробовали?
Батя кривоного перепрыгивал столбики и, рисуясь, чуть не упал в реку, я испугался, представив, как качусь по каменному склону набережной в темную ледяную воду, где не за что ухватиться, чтобы выплыть.
Батя исчез где-то.
Пацаны стали закидывать вершу.
— Аас… два…
— Ты что кинул раньше свой угол? Чуть не утопил вершу, и я чуть не упал.
— Аас… два… три…
Вытянули: там серые скользкие мокрицы и черные листья. Забился малек, незаметный от прозрачности. Его кинули в банку.
Веня захлебывался от счастья.
— Давайте, пацаны, мы кинем, мы дюжие.
Ухнули. Одна тина. Обтерли пальцы о траву. Веня заглянул в свою папку: все его произведения целы.
Прошли к бульвару.
Веня оттаянно говорил:
— Я ищу живое. Осязаемый родной голос, исходящий из глубины души. А вы ищете какого-то содержания. Текст — это мысли чувства, а не изображение натуры. Все идеи — сухие. Главное — глубина человека, в нем все идеи, и что-то большее. Безграничность космоса, из элементов которого мы состоим. Каждый безграничен, как глубинная суть стиха.
Оказывается, я ждал всю жизнь друга и наставника. Нет человека, кто бы меня понял, кому можно было бы рассказать мое одиночество. Такие перевелись, или я их не замечаю, замкнувшись в себе.
А теперь нашел человека, с кем мог поговорить. У него были черты Вени. Плохо то, что он не впускал меня, и никого в свою жизнь.
Мы говорили с ним о прочитанных философских книгах, словно читали одно и то же. И я не видел в нем мелкого дна, наполненного слухами и штампами видеоклипов.
— Не могу жить в мире, где никому не нужен, — стыдливо сказал я. Веня усмехнулся.
— Все живут. И ты живи.
— Как пробиться в ясность? Какой-то туман в голове, нет законченности мысли. Как писать, когда не можешь уяснить до конца свою тему? Наверно, разрешу что-то в себе и научусь писать, только когда буду умирать.
— Это потому, что голова забита муками одиночества эгоиста, тщеславием и графоманскими попытками пробиться в близкий мир.
Меня это задело, но с ним не мог злиться.
— А как пробиться?
— Как, как, — раздражился Веня. — Для этого нужно, чтобы в жизни было чем вдохновляться. Да, сейчас вроде высшая цивилизация конца двадцать первого века. Все упорядочено, все вроде для человека, все сыты, хотя есть иерархия сытости. Общество блюдет свою расслабленность в новых уютах технологий. Но нет личностей. И во мне нет ничего, кроме жалости к потерянному человеку, прожигающему жизнь. В нашу жизнь вернулось одиночество, описанное еще классиками. Видимо, история идет кругами чистилища, может быть, спускаясь на еще более низкий уровень. Движет только безнадежная цель, исцеление от боли судьбы.
— Да, люди как глазок камеры. Смотрят на улицы, машины, парки, — и только это в их сознании.
— Не так. Наш век — опосредовованной информации. Мы видим реальность как пастиш, и только подбираем фрагменты из прошлых текстов для своих умозаключений. Нужно прорваться на свободную воду своих порывов, принять мир близко к сердцу. Тогда появится интонация, замысел. Но об этом не говорят. Ты сам должен что-то понять в себе.
Веня помолчал.
— Самопознание! Только оно разбудит мир! Но у нас нет желания проснуться.
Надо же, он говорит о самопознании! Этот вопрос мучает меня.
Я почему-то всегда думал, что жизнь без такого озарения пуста, похожа на холостой ход цивилизации: там, в неведомой тьме совершаются механические жестокости отчуждения, и подлости, и это считается естественным. Достаточно пустой американской улыбки, и великая мечта благоденствия воцаряется в душе.
— Разве нас мало, кто думает?
— Не будь самонадеян. Вообще-то все занимаются самопознанием. Только не насилуя себя, медленно и естественно, без рывков гениев. Люди действуют не бездумно, вся их жизнь — в диалоге, в спорах. Споры о том, что будет дальше — заполонили страницы сайтов и книг. Редкие рано приходят к мудрости, но большинство — в конце. Когда уже пора умирать.
— Но как удержать вдохновение?
— Оно недолговечно. И всегда, как в первый раз, у него повторов не бывает, как в сексе. Одни все время ищут что-то, проясняющее мозги, другие считают это бессмысленным, или не думают искать. Твое мальчишеское неприятие системы — из нетерпения. Я смотрю в боль судьбы, как в замысел стихотворения. Если не вижу исцеляющего, то строки мои полны скорби. Это тоже поэзия.
— Меня вдохновляют авторы, которые раскрывают горизонты, пусть даже абсурдные, — сказал я. — Стоящие вне антропоцентризма.