Привидения русских усадеб. И не только… - Александр Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одобрение критиков вызвало не только грамотное переложение лучших на тот момент образцов европейской мистики, но и обращение к русскому фольклору – недаром следующей вариацией затронутой в «Людмиле» темы стала баллада «Светлана» (1813) с традиционным мертвецом в белом, глядящим «яркими глазами» в зеркало. Эффект от встречи с трупом был слегка подпорчен романтическим голубочком, вспорхнувшим ему на грудь.
На вечерах Жуковского, собиравших ведущих представителей отечественной культуры, подробно обсуждались паранормальные феномены. Сам поэт в статье «Нечто о привидениях» весьма благоразумно призывал не преследовать тайны призраков «своими умствованиями». Однако тут же говорил о «прощальных знаках любви», посылаемых милому человеку.
К сожалению, русский романтизм питал слабость к прекрасным дамам, воркующим из небытия в уши своих возлюбленных. У того же Жуковского незримая дама вдохновляет героя на подвиги: «Сверши один начатое вдвоем» («Голос с того света», 1815), или вселяет в душу «грусть и упоенье» («Привидение», 1823). Женская тень витает над почивающим героем А.И. Полежаева «в виденьях ночи благотворной» («Ночь», 1826). В стихотворении И.И. Козлова «Озеро мертвой невесты» (1832) дама в белом плывет по воде и поет.
Господин Н*** из рассказа О.И. Сенковского «Любовь и смерть» (1834) влюбляется в призрачную Зенеиду, сидящую по ночам у его ног, но не показывающуюся напрасно, дабы «не пугать воображения». Когда же герой проявляет чрезмерную настойчивость, Зенеида демонстрирует ему свой розовый (!) гроб, в котором лежит «обнаженный скелет, с торчащими из праха зубами, с белым костяным челом, безобразно засоренным присохшими клочками волос, с глубокими ямами, налитыми мраком, вместо глаз и щек».
Лугин, герой неоконченной повести М.Ю. Лермонтова «Штосс» (1841), играет в карты с призраком старика, чья ставка – «что-то белое, неясное и прозрачное». Сначала Лугин с отвращением отворачивается, но потом ему предстает «чудное и божественное виденье» – женская головка, воздушно-неземное существо, полное пламенной жизни, но безжалостно унесенное смертью.
Романтические бредни в гораздо меньшей степени присущи авторам, вышедшим из помещичьей среды, или тем, кто подобно А.С. Пушкину и Н.В. Гоголю великолепно знал сельский быт и фольклор. Нельзя не согласиться с Ю.М. Лотманом: «В определенном смысле дворянин-помещик… был по своим привычкам ближе к народу, чем разночинный интеллигент второй половины XIX в., в ранней молодости сбежавший из семинарии и проведший всю остальную жизнь в Петербурге»[10].
Хозяева сельских усадеб первыми внесли в литературу страх перед чудовищами, населяющими призрачный мир. За это они нередко подвергались обструкции со стороны высокоумных прогрессистов. «Что сказать про образование так называемых мелкопоместных дворян? – задавалась вопросом выбившаяся в передовые люди дворяночка. – Большая часть их дальше Псалтыря и Часослова не шла, а женщины, что называется, и аза в глаза не видели. Прибавьте к этому разные суеверия, веру в ведьм и домовых»[11]. Другая отщепенка презрительно отзывалась о своих сестрах: «И какие дикие предрассудки были им привиты мамушками и нянюшками: ворожба, гадания, боязнь дурного глаза – все это сильно расстроило их нервы»[12]. Она, видимо, не догадывалась, сколь созидательным для русской культуры было нянюшкино воспитание:
И были детские проказыЕй чужды: страшные рассказыЗимою в темноте ночейПленяли больше сердце ей.
Не одной Татьяне посчастливилось услышать «преданья простонародной старины». По воспоминаниям дворянина П. Кичеева, «в этих беседах, кроме сказок, наслушался я довольно рассказов о домовых, чертях, ведьмах, привидениях и разбойниках. Как ни страшно мне иногда было, страшно до того, что я не смел оглянуться в темный угол, прижимаясь к няне, но я все слушал и ждал следующего вечера». Верили в чудеса и в Обломовке. Автору «Евгения Онегина» не пришло бы в голову осудить здешних помещиков, но И.А. Гончаров с высокомерием горожанина надсмехался над верой в оборотней, ведьм, мертвецов и в копну сена, разгуливающую по полю (полевик или ночной дух). Даже когда вера в призраков пропадает, в душе Ильи Ильича Обломова «остается какой-то осадок страха и безотчетной тоски».
Верил ли Пушкин в привидения? Верил. Но только когда сам этого желал. Многое в его жизни и творчестве зависело от мимолетных ощущений. О Пушкине рассказывали анекдоты, часть которых была впоследствии обработана М.В. Шевляковым[13]. Среди прочих в его собрании есть анекдот о возникшем ниоткуда юноше, который одолел в споре Пушкина и графа С.С. Ланского, третировавших религию. Вероятно, этот призрачный богослов исполнял какую-нибудь миссию.
Великий поэт был скорее суеверен, чем религиозен, что делало его на редкость восприимчивым и к национальным преданиям, и к европейскому мистицизму. Пушкинская трактовка простонародной нечисти безупречна. Он ничего не выдумывает и не анализирует. Распухшее тело мертвеца с вцепившимися в него раками из стихотворения «Утопленник» (1828) досаждает мужику, спихнувшему его в воду, и требует нормального погребения. Но мужик поступил правильно, ведь подозрительный труп запрещено хоронить в земле. Незабываемое описание ночной встречи с легионом бесов («Бесы», 1833) и вправду надрывает душу и не нуждается в аллегорических толкованиях: сбившийся с пути мир (или Россия), житейская бессмыслица, борьба со злым роком и т.д.
Апогей пушкинского фольклорного гения – «Песни западных славян», в частности «Марко Якубович» (1935) с вурдалаком, приходящим на дом в обличьях великана, человека и карлика. Впрочем, это не совсем русская манера, как и те гротескные твари, что снятся Татьяне: ведьма с козьей бородой, карла с хвостиком, рак верхом на пауке, череп на гусиной шее, вертящийся в красном колпаке, и др. Такой сон мог бы привидеться немецкой девушке, начитавшейся Гофмана.
Из современников Пушкина обращались к фольклорной тематике А.А. Бестужев-Марлинский в рассказе «Страшное гаданье» (1831) и князь В.Ф. Одоевский в рассказе «Игоша» (1833). Марлинский пересказывает былинку об украденном у мертвеца саване. Потерпевший является за своим облачением к похитителю, но при этом, как и положено воспитанным покойникам, стучит в дверь и называет себя. Ему не отворяют, и тогда он берет дом в осаду, настаивая на выдаче вора. Одоевский красноречиво описывает игошу («У бедняжки не было ни рук, ни ног, а прыгал он всем туловищем»), но ужаса в его рассказе нет – автор подчеркивает безобидность уродливого шалуна, который даже подходит за благословением к попу.
Были и неудачные опыты наподобие «Венгерского леса» (1827) Козлова с «красным как уголь» мертвецом с палящим взором и загоревшимся саваном. Сей пожароопасный субъект вкупе с «былинными» именами героев принадлежали, по замечанию В.Г. Белинского, «к тому ложному роду поэзии, который изобретает небывалую действительность, выдумывает Велед, Изведов, Останов, Свежанов, никогда не существовавших, и из славянского мира создает немецкую фантастическую балладу». Мнимо фольклорные призраки расплодились во множестве в литературе Серебряного века.
Большинство пушкинских современников относились к деревенскому фольклору пренебрежительно или с юмором. А. Погорельский в романе «Монастырка» (1830—1833) противопоставляет «непросвещенных» злодеев Дюндиков, убежденных в существовании ведьм, оборотней и привидений, положительным героям (Анюта, Блистовский), не подверженным суевериям. Герой, от лица которого ведется рассказ М.Н. Загоскина «Две невестки» (1834), искренне удивлен, как можно объединять в одну категорию «гармоническое сочувствие душ» (имеется в виду приход умершей женщины к своей родственнице) и стариковские байки о кровавом шествии мертвецов.
Иллюстрация А.Н. Бенуа (1910) к повести А.С. Пушкина «Пиковая дама». «Но он услышал незнакомую походку: кто-то ходил, тихо шаркая туфлями. Дверь отворилась, вошла женщина в белом платье»
Приезжавшие к нам «развитые» англичане называли «образцы легковерия» среди русских «по большей части мрачными». Автор этого отзыва Р. Бремнер писал в 1830-х годах о России: «Все те дикости, что были столь распространены в Шотландии… правят здесь с не меньшим успехом». Под «дикостями» Бремнер разумел, конечно же, ведьм и чудовищ, а не благонравных духов эпохи регентства. Но «британской музы небылицы» у нас тоже имелись. Они постепенно завоевывали российские города, прежде всего Петербург.
Белая графиня из «Пиковой дамы» (1833) – типичнейший английский призрак. Сам же Германн – личность уникальная, чьим возможным прототипом был шведский духовидец Э. Сведенборг. Эпиграф из его писаний предпослан главе пушкинской повести, в которой происходит встреча с привидением. Сведенборга чуть было не упекли в сумасшедший дом, куда в итоге угодил Германн. Лизавета Ивановна недоумевает, где ее мог увидеть Германн. «Бог его знает! – отвечает Томский. – Может быть, в вашей комнате, во время вашего сна: от него станет». А если вспомнить жуткое качание полуживой графини, происходящее как будто «не от ее воли, но по действию скрытого гальванизма», связь старухи с Германном не покажется случайной.