Привидения русских усадеб. И не только… - Александр Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гоголь попросту жил в другом мире. С.Т. Аксаков говорил о нем: «Нервы его, может быть, во сто раз тоньше наших: слышат то, чего мы не слышим, содрогаются от причин, нам неизвестных… Вероятно, весь организм его устроен как-нибудь иначе, чем у нас». Гоголь и сам догадывался о необычном устройстве своего организма. По мнению К.В. Мочульского, важнейшей особенностью его психики являлось «отсутствие чувства реальности, неспособность отличать правду от вымысла и наклонность к преувеличению». Гоголь знал правду и умел создавать свою реальность, хотя и страдал от мысли, что его метафизическая судьба отличается от судеб обыкновенных людей.
Иллюстрация В.Е. Маковского (1876) к повести Н.В. Гоголя «Вечер накануне Ивана Купала».«В сердцах сдернул он простыню, накрывавшую его голову, и что же? Перед ним стоял Ивась. И ручонки сложило бедное дитя накрест; и головку повесило»
Его «преувеличения» раздражали и тех, кто воспарял над действительностью в поисках всеобщего счастья (Д.С. Мережковский), и тех, кто сидел в ней по уши, как в болоте (В.В. Розанов). Мережковский готов был видеть чуть ли не в каждом гоголевском персонаже одно из воплощений беса, а Розанов отождествлял с дьяволом самого Гоголя. Не любили гоголевскую прозу натуры высокие и утонченные (И.А. Бунин), при всем своем эстетизме слишком влюбленные в мир сей. Они считали Гоголя сатириком-мизантропом.
О мертвецах заходит речь в первом же произведении Гоголя – юношеской поэме «Ганц Кюхельгартен», созданной под влиянием немецких кладбищенских повестей. Немецкая романтика по преимуществу наивна, как и гоголевские «белые саваны», «пыльные кости» и «тени, падающие в бездну». Но главная причина неудачи «Ганца» – стихотворная форма. Избрав ее, Гоголь оказался заложником шаблонов романтической поэзии. Обратившись к прозе, он позднее блестяще переосмыслил гофмановский гротеск в повести «Вий» (1835).
Художественный талант Гоголя позволил ему придать фольклорный нечисти, и без того мерзкой и кровавой, вовсе душераздирающий облик. Среди гоголевских образов выделяются призрак мальчика Ивася, покрытый кровью и освещающий хату красным светом («Вечер накануне Ивана Купала», 1830); когтистые мертвецы, задыхающиеся в могилах и вопиющие на днепровском берегу («Страшная месть», 1831); синяя панночка с горящими глазами; косолапый Вий с длинными веками и железным лицом; чудовища, с чьих тел свисает клоками черная земля.
Немало упреков было адресовано Гоголю и при жизни, и особенно после смерти за его приверженность к глупым байкам. И вот беда – его ужасы не поддавались символическому осмыслению! Правда, эпический стиль «Страшной мести» располагал к аллегориям, и патриотизм автора был поставлен на вид читателю, но самые мрачные эпизоды повести так и остались для многих плодом болезненной фантазии[14]. «Слышится часто по Карпату свист, как будто тысяча мельниц шумит колесами на воде. То в безвыходной пропасти, которой не видал еще ни один человек, страшащийся проходить мимо, мертвецы грызут мертвеца». Ну а если это враги или эксплуататоры грызутся между собой, а рыцарь (читай Россия или, на худой конец, Святогор), глядя на них, торжествует? Или это душа освобождается от обуревающих ее страстей? Нет, маловероятно…
Обработав старинные легенды, Гоголь принял участие в становлении городского фольклора. В «Старосветских помещиках» (1835) он рассказал о голосе с того света, хорошо знакомом столичной публике, но обошелся без загробных приветов от сердечной подруги. Напротив, подчеркнул свой страх перед «таинственным зовом»: «День обыкновенно в это время был самый ясный и солнечный; ни один лист в саду на дереве не шевелился, тишина была мертвая… ни души в саду; но, признаюсь, если бы ночь самая бешеная и бурная, со всем адом стихий, настигла меня одного среди непроходимого леса, я бы не так испугался ее, как этой ужасной тишины, среди безоблачного дня». И автор прав – полуденные зазывания действительно опасны.
Оживающий портрет ростовщика в одноименной повести (1833—1834) читателя не пугает – слишком очевиден здесь и морализаторский подтекст, и «бородатость» самого приема. Зато неподражаем призрак Акакия Акакиевича из «Шинели» (1842), срывающий верхнюю одежду с насоливших ему при жизни чиновников. Эта финальная хохма смазывает впечатление от страданий «маленького человека», над которыми лили слезы русские диккенсовцы, включая раннего Ф.М. Достоевского.
Иллюстрация И.Н. Крамского (1874) к повести Н.В. Гоголя «Страшная месть». «Бледны, бледны, один другого выше, один другого костистей, стали они вокруг всадника, державшего в руке страшную добычу»
Процитирую лучшее место из всех наших пародий на мистический жанр: «Один коломенский будочник видел собственными глазами, как показалось из-за одного дома привидение; но, будучи по природе своей несколько бессилен… он не посмел остановить его, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока наконец привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: “Тебе чего хочется?” – и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь. Будочник сказал: “Ничего”, – да и поворотил тот же час назад». Тут, пожалуй, и Джером снял бы свою английскую шляпу. Забавно, что В.В. Набоков отыскал в эпизоде с будочником скрытую логику. Обладатель неземного кулака – это молодчик, отобравший шинель у покойного Башмачкина.
Тот же Набоков обратил внимание на ирреальность обстановки в «Мертвых душах» (1842). Если на счет графини и Германна ни в чем нельзя быть уверенным, то гоголевских помещиков и особенно второстепенных персонажей романа можно смело охарактеризовать как привидения, пусть и в непривычном для нас смысле слова.
Каждый помещик живет в своем мире, вне которого он существовать не может. Не будь Манилов Маниловым (я сознательно избегаю моральных оценок), куда бы подевались гипотетические подземные ходы и каменные мосты с купеческими лавками? Или книжка с закладкой на четырнадцатой странице? Отыщется ли в мире Манилова что-либо не маниловское? Может быть, прекрасная мебель, обтянутая щегольской материей? Но нет – двум креслам ее недостало для того, чтобы Маниловы могли предупреждать гостей: «Не садитесь на эти кресла, они еще не готовы». Щегольский подсвечник сопровождается другим, хромым инвалидом, который хозяева обязаны не замечать. Жена Манилова… к счастью, они довольны друг другом. Их поцелуй – не образец ли пылкой любви до гроба? Но Гоголь успокаивает встревоженного читателя. Поцелуй настолько томный и длинный, что в продолжение его можно выкурить маленькую соломенную сигарку.
Ночной дом Коробочки наполнен странными, пугающими образами, выхватываемыми из темноты светом свечи: картины с какими-то птицами, старинные зеркала с темными рамками и колодами карт. На Чичикова они навевают сладкий сон. Комната наполняется шипящими змеями – это стенные часы с цветами на циферблате собрались бить. Кто-то хрипит, а потом колотит палкой по разбитому горшку – это бьют часы. Чем не готический замок с призраками?.. Утром же все иначе. Резко контрастирует с ночными образами зрелище дворового птичника с очаровательной свиньей, слопавшей мимоходом цыпленка. Мир Коробочки столь же алогичен, непоследователен, как и сама хозяйка. Право, ей стоит опасаться мертвецов, отпугивающих воробьев в огороде!
Ноздрев – единственный из помещиков, кто безболезненно покидает усадебные границы. Но и он неотделим от своего мира. Образы этого мира подобно хозяину на редкость навязчивы: конюшня с лошадьми живыми и легендарными (из пустых стойл) и козлом, гуляющим под их брюхами; волчонок на цепи; фантастические рыбы; собаки на псарне (Обругай, вместе с Ноздревым целующий Чичикова, слепая – в точности! – сука); кузница; поле с русаками, упорно грязнящее ноги так, что остается махнуть на него рукой и смириться; наконец, шарманка, в которой никак не хочет угомониться одна очень бойкая дудка, долго свистящая в одиночестве.
Гоголь сгущает краски, упоминая об удивительных совпадениях в мире Собакевича. Лицо, одежда, имя хозяина соответствуют картинным Канари с толстыми ляжками и греческой Бобелине, дрозду в клетке, мебели, каждый представитель которой смахивал на Собакевича.
У Плюшкина же не просто мир, а целое царство с деревней, усадебным домом и двором, запущенным садом, комнатой с нагроможденными шкафами, мусорной кучей в углу, люстрой с шелковым червяком и почерневшими картинами. Мистическое чутье Гоголя достигает здесь такой концентрации, что писатель, похоже, сам вздрагивает и спешит утешить нас нравоучительной сентенцией, из которой следует, что Плюшкин, мол, не всегда был таким.
В губернском городе помещики бледнеют и стушевываются. Манилов совсем потерялся в присутственном месте (и в романе) после встречи с Чичиковым. Собакевич сник в креслах, скушав осетра в доме полицеймейстера. Чичиков, будто не узнавая, лезет к нему с посланием Вертера к Шарлотте. Ноздрева вывели с бала у губернатора (потом, как всегда, простили и даже призвали в оракульг). Лишь Коробочке удалось по милости автора сохранить свою ауру в виде призрачного экипажа-арбуза, переполненного подушками, калачами и пирогами, спящего «малого» и девки в телогрейке и платке, хватившей кулаками в ворота дома протопопши.