Из записных книжек - Юрий Тынянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А когда знати или же дворянству нехорошо было, настоящие даже русские переставали себя называть русскими именами, и так в разное время, например, при государе Иване IV и Симеоне Бекбулатовиче, по Москве стали скрывать свои русские имена Федор, Петр, Матвей и стали называть себя Булатами, Муратами, Ахматами. Отсюда пошли Булатовы, Ахматовы - не татаре, а великорусы. Русский Иван Четвертый Грозный говорил послам: я не русский, я из немец. А немец Александр Третий Романов с бородой баварского кронпринца любил боярский стиль у художников.
Туманное же великорусское дворянское государство принимало и изгоняло людей, рылось в бумагах, шелестело грамотами, верными и поддельными, блюло местничество, шарило в постелях. Потому что нужна была родословная, а в родословной самое легкое первые страницы; потом уж идет труднее. Побочные дети приравнивались, конечно, к своим, так же как Пагенкампф стал Поганковым. Но государство было на страже у каждой постели. И толстогубое ганнибальство - двоеженцы с очень красной, очень густой кровью - бежало и отсиживалось всю жизнь от своих законных жен, как от несчастья, и царского фельдъегеря.
Дважды род столкнулся с Пушкиными - этим к концу XVIII века, к началу XIX века износившимся, просквозившим в пух родом, легковесным, как перо, лепечущим, развозящим легкие дворянские тела по проселочным дорогам и столичным проспектам, но и застревающим, оседающим легко, как пух, - где угодно на всю жизнь. Только два крепких и страшных устоя сохранили к концу XVIII века эти люди: первое - мысль, что род запутался и погасает, что нужно развозить по гостиным острые слова и подновленные жилеты, не то все и вовсе позабудут, что были такие дворяне Пушкины. Эти легковерные, расточительные, говорливые люди были поразительно скупы, что-то все осыпалось у них под ногами - вдруг полетят? И они скупились, зверски торговались за гривенник с извозчиком, и смотрели на него, как на темного врага, подрывающего благосостояние неустойчивого рода дворян Пушкиных. Но взобравшись на пролетку, улыбались легко и блаженно и уже почитали себя выше всех пешеходов; и второе - темная, скупая ревность к своим женам, ревность, доставшаяся в наследство от предков, скупость к тому последнему владению, над которым они были властны в ту меру, в которую еще иногда их манило быть властными. И неудачи их преследовали. Отцы были женоубийцы, дети стали пустодомы. Идет история обид, отсиживаний, деревенских запустении, разорений, драк, супружеских воплей и французского лепета над головами пешеходов. История сужается до пределов гостиной с выцветшими обоями, она доходит до клетки с французским попугаем.
История сужается в количестве лиц - она доходит до одного человека и вдруг расширяется за все пределы. И этот человек предъявляет все счета своего рода, и все отсиживания, все оппозиции и обиды, разорения и гибели, ревность и скупость, абиссинскую нежность и свирепость он называет по имени.
В отрочестве отметили его необыкновенную холодность. Он был Пушкиным до 1820 года, Ганнибалом с двадцатого по тридцатый год. Сохранились письма и поступки его дядей Ганнибалов (Вениамина и Павла), в них чувствуются вовсю раскрытые горячие рты и сжатые кулаки дядей, а то и широкая изящность жеста. Письма Ал. Пушкина гораздо больше похожи по дыханию и руке на них, нежели на чванный и шепелявый, дрожащий лепет отца и дяди Пушкиных.
Человек был на краю своего рода, который, истончаясь, летел под откос и разорялся уже сотню лет, а тут еще и повстречался с монстрами, новой породой - ганнибальством, человек был на отлете, на полном отшибе, - он был дворянский кромешник. И он жадно искал: друзей, род, женщину, родину - как опору, как условие и пищу жизни. Он их нашел, открыл и завоевал стихом и прозой, то есть воображением и путешествиями, по военному способу своего времени.
Дело идет о России.
Разговор идет о человеке, который взял на себя счеты своего рода и счеты всех старых мастеров. (В XIX веке взять на себя чьи-либо счеты иногда называлось: получить наследство.) Человек XIX века; который должен был предъявить дворянский билет, не мог спрятать Ганнибалов, они слишком были на памяти у всех, - их память была в крыльях носа, в выпуклом лбу etc. С Пушкиными можно было делать все, что угодно, - у Пушкиных было всего понемногу; но уж заодно потомок я Пушкиных отбирает таких, которые на отлете, на отшибе, в оппозиции. Для этого, правда, ему приходится лезть в грамоты, в боковые линии Пушкиных.
Минуя востроносого сластолюбца-отца и брюхастого лепетуна (поэта!) дядю, у которых были только карманные долги, - он выбирает свою родословную. Ни один из Пушкиных, названных им в своей биографии, ни Гаврила Григорьевич (агент царя Дмитрия), ни брат его Сулемша, ни окольничий Матвей Степанович, подписавшийся под актом уничтожения местничества, ни сын его Федор Матвеевич - раскольник и стрелец, - не принадлежат к прямым предкам Пушкина. Он набрал их из боковых веток. Может быть, он отказался бы и от прямых своих прадеда и деда Пушкиных, если бы они не были убийцами, людьми "пылкими и жестокими".
С 1818 года он объявляет о себе, гордясь и хвастая тем, что ставит себя за пределы родовых оценок:
Потомок негров безобразный...
Дворяне, как дворня, приглашаются "критиковать коней".
За деда Авраама первая жена не хотела идти, "понеже не нашей породы". То, что Ганнибал был "не нашей породы", что он был и камердинер, и наперсник, и русский дворянин из африканских князьков, - для среднего представления николаевского времени о дворянстве, - ставит его в первый ряд предков. Тут все пригодилось, - спор Пушкина с Булгариным об Аврааме Петровиче Ганнибале был делом кровного, жизненного значения для обоих; спор о том, был ли он денщиком или камердинером Петра, не должен быть забыт среди последних счетов, сведенных дуэлью и смертью.
Так он искал и нашел свой род.
И так же он искал и нашел, открыл родину.
Он первый увидел и выговорил - завоевал Россию. А были ведь такие периоды - и они возвращались, они повторялись, когда Россией, Русью называли великорусские места, не то подмосковные, не то Тулу, не то Рязань. Он, может быть, поначалу и рад был бы назвать Россией подмосковную, да ее, подмосковной, не было. Сельцо старых арапов Макарово была сущая пустошь.
И он долго, мучительно вводил себя в семью средних дворян, но куда было спрятать выпуклый, как башня, лоб, и загнутый нос квартерона, дрожащие в гневе толстоватые губы, любовь к женщине, похожую на настоящее человеческое безумство, никогда не бывалые стихи и холод строителя больших чертежей?
Он "не нашей породы", сказали чиновники о нем то слово, какое сказала о черном прадеде неверная жена. "Он не нашей породы", - сказал полуанглийский милорд Воронцов. И средней полосы помещики сказали потея: "Да, да, не нашей он породы, кромешник он, Пушкин, сочинитель".
И он размахнулся на всю Россию, не подмосковную, не "Расею", не "Русь". В 1821 году был открыт стихом Кавказ, в 22-м Крым, в 24-м Бессарабия, в прозе открыты башкиры, готовилось завоевание камчадалов, юкагиров. Стихом он открывал, журнальной прозой завоевывал.
Вместе с тем совершалось завоевание не только в настоящем, вокруг себя, но и прошлого. Товарищ Самозванца Гаврила Пушкин продолжал оппозицию против Москвы в XVII веке, арап Петра завоевывал гостиные и наносил ущерб дочкам старой знати. Столкновение с русским крестьянством кончилось неполной и непрочной победой над Пугачевым, а на крупное дворянство он выпустил блистательным партизаном Дубровского. Предстояло расширение - завоевание в исторической прозе Кавказа.
Оглядевшись, он назвал народы еще не завоеванные, не выговоренные им в стихах и в прозе, - те народы, которые еще предстояло присоединить в стихе и прозе, и, может быть, он не надеялся, что успеет, и хотел поэтического мифа, чтобы они его узнали, назвали, читая не о себе, но, конечно, читая себя.
...и финн, и ныне дикой
Тунгуз, и сын степей калмык.
И башкиры поют теперь письмо Татьяны к Онегину.
У него были друзья, много друзей. Его ссылали, изгоняли, он отсиживался, уцелел. Он завоевал родину. Она была цыганским табором, сухой крымской землей, Михайловским, кивалем старого арапа. Старые друзья рассеялись, их заслали бог знает куда - сунули на край земли, под землю. Он нашел женщину. У него завелись новые друзья. И он очень многого добился, отплатил многие обиды своего рода, многих "пересел". "Калмык" и "тунгус" молчали.
У него была мера времени, потому что он завоевал и назвал много пространств. Он жил так, что в двадцать лет каждый мускул его был двадцатилетний, а в двадцать пять лет сердцу его было ровно двадцать пять лет.
Ему не привелось никогда быть за границей; он хотел почувствовать под ногой хоть Азию, но, когда ступил на азиатскую землю, она оказалась российской.
К тридцати годам он захотел остепениться. И вот тогда родина стала петербургской квартирой у Певческого моста, неподалеку от Зимнего дворца.