Дыхание. Песни страны Нефельхейм - Олег Навъяров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меж тем заявлена слишком большая тема. Отстегнуть деревянные ремни скамейки. Пройтись.
Итак, продолжаем прогулку. Neverdance. Rivermind. Ни одного слова, ни одной мысли. Всего лишь полдень, сжавшийся в сгусток солнца. Передвигаюсь по воображаемой прямой, ведущей через полосатый брод на другой берег пешеходного острова. Эта избитая метафора меня успокаивает. Как будто пишешь историю для выходного выпуска газеты. Ты укоренён в этом мире, каким бы он ни был. Тебе нормально. Смиренный или гордый, большой или мизерный, ты свой, и на тебя распространяются понятия городской философии. Так или иначе, город начинает думать вместо меня.
Вот и остановка. Граффити на щеках павильона. Народу немного. Мимо – танцующие походки и ветер, сгибающий больные городские тополя. Автобус двадцатого маршрута сообщением «Железнодорожный вокзал – Аэропорт» вбирает мою плоть с деловитой разборчивостью. В салоне до меня начинает доходить, что маршрут неслучаен. Что ж, еще один повод увидеть ее. Каннибель.
Нет, имя нужно изменить. Лучше так: Лаура.
Я познакомился с Лаурой на кладбище. Этому событию предшествовали месяцы, проведенные в абсолютно шизоидной атмосфере. Год назад, в апреле, я отключился прямо в редакции с сильной болью в груди. Вызвали скорую. Поставили укол. Стало немного лучше. На следующий день кое-как добрался до больницы. Доктор заверил, что с выводами лучше не спешить, а пока необходим покой.
Повторный визит состоялся через три дня. Доктор принадлежал к разряду врачей, считающих, что больной должен готовиться к самому худшему. Будничным, хоть и несколько огорченным голосом он сообщил, что имеются все основания подозревать у меня рак сердца.
Я почувствовал себя словно во сне. Удивившись собственному равнодушию, я внимал доктору с каменным лицом. Последний глядел на меня с одобрением.
– Тридцать два года – неоднозначный возраст, – заметил доктор и улыбнулся. – Многие помирают в тридцать два. Особенно люди творческих профессий. Вот, например, Иисус. Так что нет никаких причин беспокоиться.
Минуту или две я смотрел на крышку стола. Сидевшая рядом с доктором регистраторша вздохнула, словно пылесос.
– В общем, я бы не стал расстраиваться, – продолжил доктор. – Не падайте духом. Есть химиотерапия, и это шанс. В крайнем случае, помрете. Или волосы выпадут.
Я пожал его тёплую руку.
В коридоре было душно. Обернувшись только на миг, чтобы избежать драматизма, я взглянул на белую дверь кабинета. Дверь мягко, но уверенно закрылась. Я направился обратно, не глядя по сторонам.
Вернувшись домой, я отказался от ужина и лёг в постель. Раздумывая о том, что следует отделить свое спальное место от ложа своей супруги, отстранился от ее половины постели и забылся мигающим слайдовым сном.
По случаю грядущих похорон спешно прибыла тётка жены. Тёща прислала свою сестру. Как звали её, не помню, я обозначил ее Пелагеей. Была она женщиной набожной и говорливой. Она вошла передовым отрядом смерти, вестницей на бледном коне; за нею следом был готов сорваться весь табор основательной деревенской родни. Приготовления не заняли и часа. Откушав чаю, тётка возрекла о муках ада. Я ощутил себя апостолом Петром, скрывающимся в катакомбах от полиции Нерона. Я простирался перед ней осенним полем, я приготовился внимать молитвам бедуинов, индейцев навахо, католиков, маздейцев, ариан, хасидов, протестантов, свидетелей Иеговы, адвентистов седьмого дня, кришнаитов, зороастрийцев, манихейцев, назареев, джайнов, староверов, сайентистов, трясунов, скопцов, масонов, вишнуитов, полярников, подводников, психоаналитиков, молитве чьей угодно, ибо я жаждал верить во всё. Оглушая меня лунным сиянием, Пелагея работала не покладая языка. Речь её была преисполнена яда, меда, парадоксов и самых невероятных ухищрений, которые она называла мудростью. Откровение длилось пять или шесть ночей, прерываемое фальцетным песнопением и террористической поэзией Иоанна. Поскольку я находился в крайнем напряжении всех сил и сгорал, пытаясь спасти свою душу, то однажды под утро смертельно устал разгребать всевозможные звуки и впал в сумбурное забытье.
То, что прошло через мое сознание той ночью, вероятно, было малоизвестным фильмом Джармуша. Море гниющих трупов, скользких и мягких, кишело червями. Над морем возвышались две скалы – белая и черная. Я плыл в лодке. Лишенные опоры, скалы ходили вправо и влево и с грохотом бились друг о друга, выбивая искры и камни, точно безумный атлант пытался высечь огонь. Течение несло меня в самое пекло, и кто-то причитал леденящим голосом, что не надо идти между ними, что если я пойду, то умру моментально, и самое надежное – влезть на одну из скал. И все можно было списать на козни сатанинские, если бы меня не пронзило такое чистое, такое легкое пламя, что я вскрикнул от счастья. «Что? Что?!» – склонилась ко мне Пелагея. «Два столба – одни ворота… Два столба – одни ворота…» – прошептал я, глотая слезы восторга.
– Преставляется, – прошептала тетка и перекрестилась. – Давай бегом за батюшкой, а я закуску приготовлю.
Я так и не узнал всех обстоятельств этой ночи. Знаю только, что наступило утро.
Стараясь не разбудить жену, я встал и покинул спальню. Рассвет едва брезжил. Все ужасы растаяли, словно сугроб под дождем. В сознании царила пронзительная ясность. Я чувствовал почти физическую благодарность Пелагее, как будто я отравился тухлятиной, а она напоила меня марганцовкой. Я нашел такую легкость на душе, как будто никакой души не было. Я готов был выскочить за дверь и жать руку первому встречному, лететь, не касаясь земли, облаков, непричастный к самому воздуху. Я взглянул в окно и увидел небо – такое близкое и теплое, и мелкое, будто дно прозрачной речушки, только дна в нем не было; я видел насквозь, ни на чем не задерживая взгляда, словно рядом дышит океан, и нет ничего кроме океана, и это было так чудесно, и так явно, что даже не о чем было думать.
Я принял душ, отряхивая память о болезненных ночах. Затем, накинув халат, неспешно позавтракал. Где-то за стеной включили ТВ, и мне подумалось: как это просто – выйти из мутной реки и выключить позорный телевижен.
Я принялся за кофе, когда из прихожей накатил скользящий шум. Возник огромный волосатый мужик в боксерских трусах и с крестом, лежавшим на раблезианском животе. С торжественной печалью поглядев на стол, а после на меня, он воздел над головой щепоть, но, подумав, густо крякнул, махнул всей пятернёй и ушёл.
В тот же день Пелагея, счастливая, смущенно отводя счастливые глаза, собрала чемоданы; я проводил ее на вокзал. Когда поезд унес её в небесный Иерусалим, я сел в электричку и отправился за город. Под открытым небом я окончательно понял, что ужас миновал, и отвращение к себе тоже. Я уловил себя на том, что исчез вечный страх перед смертью, перед условностями жизни, в которых хоронил саму жизнь; желудочные страхи, тестикулярный расчет, идеи, мыслеформы, общественные обсуждения. Как изводящая потребность засыпать и просыпаться, чтобы втиснуться в безумный график, не нужный ни тебе, ни другим. Life is life, не больше и не меньше, и как это прекрасно – жить и умереть.
Возбуждения не было. Крыша не съезжала; я всего лишь стал лёгким. Как я устал от всех каменных, металлических, деревянных и нейлоновых саркофагов, в которые меня погрузили, едва вынув из материнской утробы! Самое время жить. Солнце просвечивало меня насквозь, и я был Солнцем, потому что внутри меня пылала светлая звезда. Все вокруг превратилось в солнечную систему, к которой я относился со спокойной благодарностью – её свет лишь питал мои мысли, а они не принадлежали никому, даже мне. Казалось, я окончательно утратил иллюзии. Всё, что мне нужно было – это любовь, и я находился в полной уверенности, за оставшиеся полгода обязательно найду ее, и сгорю в полете, как метеорит.
Я стал часто выезжать за город. Там качались сосны, мощно плескался Байкал, и каждый порыв ветра приносил все большую ясность в мыслях. В этом воздухе растворилось столько бодхисаттв, что, бродя по берегу, я ощущал привкус Бога, его вина, невесть по какой причине пролившегося на меня, ничтожного. И как обычно в тяжелый период жизни, мне повезло: я влюбился по уши. Я никогда не подозревал, что могу излучать любовь в пустоту… Её первое приближение прошло в метаниях, уродстве мыслей, и звали ее, кажется, Марта. Она появилась в нашей конторе, когда высохшим июльским днём я вышел покурить. Вдруг я почувствовал, что не могу избавиться от одной фразы: «Это в последний раз». Приписав свое состояние тому, что я слишком большое внимание уделяю кофе, компьютеру и гениальными идеями шефа (и, разумеется, помыслив о метастазах в мозгу), я украдкой отметил: конторского полку прибыло. Женщина стояла ко мне спиной. Когда она обернулась, я понял, что теперь не усну.