Колосья под серпом твоим - Владимир Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, и закончил, как начал.
– Однако четыре года тряс государство.
– Тогда народ был смелый.
– А теперь? Теперь ему еще хуже. Лучше уж смерть, чем такая жизнь. Все понимают… И это адское, оскорбительное рабство!
Мстислав смотрел в окошечко, вьюга ползла и ползла на следы полозьев.
– Нет, – сказал он наконец, – ты знаешь, я не трус. Однако сколько нас? Мы только начали понимать себя. Даже если мы найдем сотню-другую людей, все окончится потерями и гонениями. Мы просто не выдержим, погибнем, а с нами и первые ростки. И тогда – конец.
Дети серьезно говорили о восстании и оружии, и это было б даже смешно, если б не их расширенные глаза, лихорадочный румянец щек и прерывистые голоса.
– Нет, – повторил Мстислав, – мы потеряем все приобретенное с таким трудом.
– Ты меня не понял, – сказал Алесь, – я говорю про бунт недовольных, кто б они ни были. Поляки… русские, литовцы… люди инфлянтов.
– Тем более, – сказал Мстислав. – А остальным что?! У них останется много, даже если расстреляют тысячи. А у нас никого. Мы – огонек, который едва начал теплиться.
– Найдутся еще.
– Через сто лет? – иронично спросил Мстислав. – Это ты важно придумал.
– Пусть, – упрямо сказал Алесь. – А оружие брать все равно придется. К тому времени найдем людей… Пойми, надо… В рабстве гибнет дух.
Кибитка ехала теперь совсем чистым полем, оставляя за собой одинокий извилистый след. И все ползли, ползли на этот след белые змеи.
…Дед был все тот же. Встретил обоих с легкой иронией и плохо скрытой нежностью в старческих глазах. За ужином говорили о незначительном: об охоте на зайцев, о том, что Кроер еще раз повторил свои похороны, причем более виртуозно, и снова многие попали в его ловушку, о том, что в Москве сгорел Большой театр.
– Это он от стыда, – заметил Вежа. – Потому что каждый день пели "Жизнь за царя".
А после ужина Мстислав, видимо, решил немного испытать старика на радикализм:
– Достал бы ты, Алесь, то, что у тебя в кармане, да почитал пану Даниле.
Алесь побледнел. В кармане у него лежал список "Поэм на малороссийском наречии". Поэмы назывались "Кавказ" и "Сон". Фамилии автора не было, но ее шепотом передавали друг другу: "Шев-чен-ко".
Алесь посмотрел на друга с таким укором, что тот смутился. Но дед сделал вид, что ничего не понимает.
– А ну, давай, – сказал он.
И тогда Алесь начал читать. Дед слушал сурово, а когда внук окончил, долго молчал.
– Берегитесь, хлопцы, – произнес он наконец звонким от волнения голосом. – Я не буду запрещать: вижу, чего вы там нахватались, знаю, что поздно, вы не послушаете. Но берегитесь. Если хоть немного уважаете меня… прошу. Мне будет… обидно, если с вами что-нибудь случится…
Ребята, угнетенные страшной силой этого "берегитесь", молчали, словно впервые самим сердцем почувствовали опасность. И тогда старик, жалея их, вдруг грустно улыбнулся.
– А propos de [89]стихов… Я б этого хохла не в Сибирь, а министром просвещения вместо дурака Уварова сделал. Ничего, хлопцы. Все ничего.
И прикрыл большими ладонями руки юношей.
XXVI
Над Вильной медленно плыл звон. Звонили в православных церквах, звонили во всех костелах от Острой Брамы до Антоколя. Под этот звон покидала город бричка, в которой, зажатые между чемоданами и корзинами, сидели два, теперь уже шестиклассника, хлопца. Пан Юрий, собираясь уезжать из Вильны на все время, добился от попечителя учебного округа разрешения, чтоб сын и Мстислав сдали экзамены досрочно. Они и сдали. С высшими отметками по всем дисциплинам.
В последний момент пан Юрий, чертыхаясь, сообщил, что губернские дворянские дела заставляют его на неделю задержаться в Вильне и что им придется, чтоб не мозолить глаза друзьям, которые все еще потели над вокабулами в святодеянском гимназическом дворе, ехать одним, под присмотром Халимона Кирдуна. Грешно сказать, но они обрадовались и обстоятельствам пана Юрия, и путешествию.
Загорский видел это, но оправдывал их. Что поделаешь, больше всего на свете молодость любит самостоятельность.
Бричка тарахтела по мостовой, и Алесь видел на тротуаре фигуру отца.
Потом тройка повернула на Доминиканскую. Лошади нервничали, с колокольни собора доминиканов падал густой черный звон.
Над всей Вильной говорили колокола.
Доминиканам через каких-то сто саженей басовито ответил святой Ян. Слева потянулись святоянские стены, где была гимназия. На втором этаже как раз час тому назад сели за сочинение младший Бискупович, Ясюкевич и неповоротливый Грима.
Звон сопровождал бричку на всем ее пути через город. Звонил Ян, звонил костел Базилианов, плакала святая Тереза. И даже когда город исчез, ветер еще изредка доносил далекий колокольный перезвон. Колокола плакали.
Плакать было из-за чего, хотя власти в этом и не признавались, давая приказ о мессе. Приближался час расплаты за слепоту, за сорокалетнюю тупую уверенность в своей непобедимости.
Первого апреля союзники засыпали Одессу бомбами, разлили по ее улицам, садам и причалам море огня. Черноморский флот почти мгновенно потерял инициативу, а потом и совсем засел в Севастопольской бухте и был потоплен.
* * *…На юг, где шла война, из суходольской округи пошло совсем немного людей, и в том числе молодой граф Илья Ходанский. Вышло это неожиданно. Еще накануне не думал о войне, но тут приехал – по дороге в Севастополь – в свое имение Куриловичи восемнадцатилетний красавец граф Мишка Якубович, единственный наследник вдового отца, недавно отошедшего "в лоно Авраамово". Счастливый наследник, не надеясь на лучшее в той костоломке, куда должен был попасть, закутил со всей самоотверженностью гвардейца и потянул за собой Илью. Ровесники начали пить и озоровать. Могилевские камелии, женщины с не совсем пристойной улицы в Суходоле, трактиры, рестораны, гостеванье у соседей, где было много молодежи, – ничего не обошли.
Напроказничали они с Ильей вовсю. Пьяные, пытались требовать сатисфакцию у губернского казначея (у того была молодая любовница, и они решили: даже если один из приятелей сложит голову, второму будет хорошо). Казначей под видом переговоров о дуэли заманил друзей к себе и приказал высечь обоих, как собак. Повесы едва вырвались на свободу с оружием в руках, а потом в гневе на неучтивость казначея обзывали его пошехонским графом и три ночи подряд взрывали у его дома петарды.
Потом, как раз в Судный день, пустили в синагогу пойманную где-то сову, а дверь крепко подперли толстым колом.
Полицмейстер пытался их унять – они, уплатив задаток, прислали ему гроб, обитый глазетом, и могильную плиту с гранитным крестом, на котором было уже высечено все, что надо, кроме года смерти. Полицмейстер с горя запил, а присланное сложил под навес в своем дворе: все же дешевле обойдется.
В Суходоле и вовсе разошлись. Возникла срочная необходимость выпить с офицерами, сидевшими на гауптвахте. Захватили здание "абвахты", спалив с наветренной стороны пуд и четыре фунта серы. Когда стража разбежалась, вытащили очумевших коллег из здания и умыкнули их в Куриловичи. Где ипили три дня.
Там их и застал Исленьев, который приехол в гости к Веже и, прослышав об озорстве, поехал утихомиривать повес. Разнос сделал приличный и посотевтовал, усле не хотят высылки, быстрее заканчивать идиллическое прошание с "милой родиной" и следовать дальше. Илья Ходанский, которому все равно некуда было деваться, пошел с Якубовичем добровольно сражаться за веру, царя и отечество.
Тем все и кончилось.
А Исленьев после этого неприятного случая поехал снова в Вежу. Старик обрадовался ему.
Алесь немного посидел в их компании, забившись в самый уютный уголок, положив себе на колени "Дафниса и Хлою" (такие вещи в последнее время начали интересовать его), и то слушал, то читал.
А на витражах окон плыли чудесные птицы, рыбы и крылатые женщины. Они просвечивали насквозь так, как никогда не светятся обычные краски. Светились гранатовым, желтым, апельсиновым цветом, как светятся на солнце бокалы с видом.
– Пройдисветы, – улыбался Вежа. – Ну что они, скажите вы мне, граф, сделают с теми французами да англичанами?
– А ничего. – Лицо графа было брезгливо. – Что в их голове есть, кроме этой мерзости с совой да пьянки?
– Вот я и говорю… Скажите, кто прав – те, что идут сражаться, или те, что ожидают?
Исленьев покосился на Алеся. На лице у деда появилось недовольное выражение.
– Я и сам не знаю, – сказал граф, поглаживая седые бакенбарды. – Скажу лишь, что нас побьют все равно, непременно. Плохой, пустой человек добровольно под пули не пойдет, пойдут лучшие и погибнут. А их и без того не густо.
– Бьют, – вздохнул дед. – Ой, бьют. Ткнули нас носом.
– Это все понимают. Позволили им под Евпаторией высадить десант, такой плацдарм отдали… И это злосчастное поражение у Альмы… Что меня удивляет, так это то, что, ей-богу, нечем им, врагам, особенно гордиться. Солдат наш смелый, безотказный, умный. Достойнее их по прочности, терпению, силе. Да и генералы у них не лучше. Этот их Сент-Арно – кто оп? Шулер в прошлом, актерик, со всеми отрицательными чертами этой профессии.