Колосья под серпом твоим - Владимир Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачинщиков этого озорства искали, но не нашли.
…Наставник тем временем добрался до последних минут "христианина". Голос дрожал, ладони, поднятые на уровень лица, казалось вот-вот опустятся на глаза, чтобы никто не видел слез, и только чудовищное усилие воли удерживало их.
– Он руководил, как настоящий властелин, он жил, как человек, он любил жену, как христианин. А отходил к предкам, – Гедимин сделал растерянный жест. – На ложе смерти он сказал сыну и преемнику своему: "Служи России, сын мой! Я хотел возложить на свои плечи все трудности, чтоб оставить тебе великую державу, спокойную, упорядоченную, счастливую. Но всевышняя воля рассудила иначе".
Гедимин положил руку на горло.
– Он лежал на своем простом ложе, накрытый солдатским плащом… Вы знаете, он всегда спал как простой воин. Он всю жизнь не укрывался ничем другим. И этот плащ войдет в историю наравне – нет, выше! – с треуголкой Наполеона, с его серым походным сюртуком, с простой палкой Великого Петра, с седлом под головой Святослава… Плащ… простого… солдата!
Рыдание клокотало в горле наставника.
– И он сказал сыну свои последние слова… "Учись умирать…" – Гедимин сделал длинную паузу. – Вы слышите эти слова?! История запишет их на своих скрижалях!… "У-чи-сь у-ми-рать", "Учитесь умирать" – вот какой последний завет он оставил нам, господа.
Слезы текли сквозь картинно прижатые к лицу ладони наставника.
Три месяца прошло с того времени. Далеко от северной могилы "человека и христианина", не долетая до нее даже отголоском, густо-густо падали бомбы на бухту – могилу флота – и город – могилу величия.
И еще на многочисленные могилы людей.
Потому что кто-то учил умирать, а не жить.
Отдали Малахов курган. Ушли из Севастополя.
Расплатились за все десятилетия, когда распинали все молодое, мужественное, талантливое.
А между прочим, последних слов императора, за которые с таким рвением распинались тысячи Гедиминов, не было. Их придумали потом, чтоб люди учились гибнуть не ропща.
XXVIII
В августе тысяча восемьсот пятьдесят пятого года к Алесю, который в это время жил у Вежи, прискакал из Загорщины Логвин, привез письмо в грубом пакете из серой бумаги.
"Дружище! – писал Калиновский. Я окончил свою мачеху-прогимназию. Еду поступать в альма матэр. В Москву. Хотелось бы повидаться с тобой, да только знаю: невозможно. Немножко подзаработал, получил у начальника губернии паспорт и подорожную за номером пятьдесят шестым. А в ней – все. Двуглавая курица, рубль серебром гербовых взносов, приметы (лицо – овальное, тяжелое, лет – семнадцать, рост – средний, волосы – темно-русые, брови – черные, глаза – синие, нос и рот – умеренные, немного крупные, подбородок – обычный, – расписали, хоть ты на Ветку, к раскольникам, убежишь, и то найдут). Такая чушь! Начинается подорожная, как выяснилось, словами: "По указу его Величества государя Александра Николаевича…" Аж вот как! Как будто каждого путника хлопает по плечу: "Езжай, братец, счастливой тебе дороги".
Вот я и еду. В Минске сделал остановку на четыре дня и отсюда пишу. Город большой и довольно-таки грязный. Только очень полюбилась Золотая Горка с часовней святого Роха. Деревья вокруг, и так красиво поблескивает издали Свислочь, и дома за ней, и церкви. Приятно сидеть и мечтать.
Путешествие пока что нравится. Едешь себе, ни о чем не думаешь, звонок не звенит, впереди – свобода, видишь людей и новые места.
Десятого попаду, если верить подорожной, в Оршу. Буду там часа четыре и совсем близко от тебя, каких-то сотню с лишним – точно не подсчитывал – верст. Но это тоже далеко, так что не увидимся и в этот раз. И дорого. Мне прогонных за две лошади с проводником выпало что-то около семи рублей, тебе будет – в два конца – рубля два с полтиной. Чего уж тут. Так ты в это время просто подумай, что я близко, и я обязательно почувствую.
А когда окончишь на будущий год гимназию, что думаешь делать? Сидеть медведем в своей берлоге или ехать учиться дальше? Если второе – поезжай туда, где буду я. Поговорим обо всем-всем. Есть много интересных новостей".
Алесь пошел к старому Веже. Тот сидел на своей любимой террасе.
Внук остановился, не желая его беспокоить.
– Я слышал тебя еще за пять комнат, – не поднимая век, сказал дед. – Что у тебя там?
Алесь подал ему письмо.
Старый князь открыл глаза.
– Твой Кастусь, – сказал он. – Ты даешь мне, чтоб я прочитал?
– Да.
Пан Данила далеко отставил руку с письмом и стал читать.
– У него хороший, ровный почерк, – сказал он. – Он случайно не из "умеренных и аккуратных"?
Глаза его, наверно, увидели слова "двуглавая курица", и он улыбнулся.
– Извини, сам вижу, что это не совсем то. Ну, а что, если где-то в Бобруйске сидит почтмейстер Шпекин?
Покрасневший Алесь пожал плечами.
– Печать, – сказал он.
– Печать! – передразнил дед. – Печать можно снять горячей бритвой, а потом посадить на место.
Дочитал до конца.
– Из небогатых, – сказал он.
– Я говорил вам это, дедушка.
– Вы и в дальнейшем намерены пользоваться услугами государственной почты для передачи друг другу свежих сравнений и искренних высказываний, подобных этим?
– У нас нет иных путей общения. Мы далеко друг от друга.
– Зачем ты показал мне это?
– Я хотел еще раз показать вам, какой… какой он.
– Если ты хотел показать мне, какой он умный, так ты не мог бы достичь своей цели лучшим образом. Я в восторге от его умственного развития и… гм… осторожности.
Он протянул руку за папиросой.
– Я на седьмом небе от благородного восхищения родиной. Mais il faut aussi quelque intelligence [90].
Дед, ни слова больше не говоря, пускал душистый дым и писал папиросой в воздухе какие-то дымные иероглифы, которые расплывались раньше, чем кто-нибудь мог бы их прочесть.
Он делал это долго, очень долго.
И мысли деда прочесть было труднее, чем эти серые живые знаки в воздухе. Кондратий появился в дверях неожиданно.
– Что, – спросил Вежа, – никого больше не было?
– Я был ближе всех, – сказал Кондратий.
Алесь понял, что все это время Вежа держал ногу на звонке.
– Слушай, молочный брат, – сказал Вежа. – Я знаю, ты почувствовал, что что-то случилось в доме. Возможно, хотел узнать, что привез Логвин.
– Очень надо, – буркнул Кондратий.
– Но ты все же не мальчик, чтоб бежать на каждый звонок. Ты – брат и надсмотрщик за лесами. Твоя жена – вторая хозяйка в доме после Ефросиньи.
– Да уж, – сказал Кондратий. – Никто не запретит моей жене вымыть пол, если она захочет. Пани какая!
Дед осекся.
– Что надо пану брату Даниле?
– Тройку для панича, – сказал дед. – Сейчас.
Кондратий ушел. Какое-то время царило молчание.
– Дедуля, – тихо сказал Алесь, – я этого никогда не забуду.
– Не стоит благодарности, – ответил дед. – Я эгоист, ты же знаешь. Я хочу, чтоб у государственной почты было хотя бы на два письменных доказательства меньше. Мне не хотелось бы, чтоб тебя с твоим Кастусем за чепуху сослали куда-то на Орскую линию.
– Я понимаю…
Вежа вздохнул.
– Сегодня какое?
– Девятое.
– Одни сутки. Если поспеешь, можешь встретить.
– Тогда лучше верхом.
Дед помолчал.
– Так что хватай его на яме и тащи сюда. Передай: не приедет – тебе будет больно, а я за тебя обижусь. Любопытно посмотреть, что это за птица, с которой делиться приходится.
…С удил коня падала пена, когда Алесь, миновав аллею, ведущую к белым стенам и блестящим маковкам кутеянского монастыря, вырвался наконец на край высокого плато и увидел крутой спуск дороги, синюю ленту неширокого здесь Днепра, а за ней городок, что уютно примостился между Днепром и небольшой речушкой.
Конь, оседая на зад, спускался к наплавному мосту, неуклюже лежавшему на воде.
У Алеся не было времени рассматривать все. На станции ожидал Кастусь, который вот-вот мог уехать.
Конь застучал подковами по настилу. Воз с сеном встретился как раз на середине, и вода залила бабки коню. Конь потянулся к воде, Алесь поднял удилами его голову.
Справа торчали из воды мощные, полуразрушенные арки каменного моста, когда-то, видимо, такого широкого, что три воза с сеном могли проехать рядом и еще сталось бы место двум всадникам.
Это были руины "моста на крови", на котором когда-то решали свои богословские вопросы заднепровские монахи с их поклонниками и горожане из католиков, возглавляемые школярами из иезуитского коллегиума.
А поскольку на продолжительные диспуты ни у кого не хватало ни времени, ни ума, то убеждали друг друга в справедливости "своего" Христа способом, в котором было мало терпимости и еще меньше гуманизма. Не последними доводами в этом споре было заушательство, удары разной силы Библией или ковчежцем по голове, пинки.