Были и небыли. Книга 2. Господа офицеры - Борис Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед пустым ложементом лежало семнадцать солдат Орловского полка, а весь скат вокруг был усеян турецкими трупами. Над солдатами, опираясь о саблю, стоял невероятно худой офицер в изодранном мундире с покрытым засохшей кровью лицом. Увидев генерала, он выпрямился и тяжело шагнул навстречу, заметно хромая.
— Не буди солдат, — тихо предупредил Радецкий. — Пусть спят.
— Да, ваше превосходительство, спят, — тихо сказал офицер. — Спят вечным сном. Все семнадцать, вся моя команда.
Генерал снял фуражку, помолчал, склонив седую голову. Спросил дрогнувшим голосом:
— Фамилия?
— Подпоручик Орловского полка Никитин.
— От имени государя поздравляю тебя с Георгием…
— Простите, я ошибся с фамилией, ваше превосходительство, — твердо перебил Никитин. — Поздравьте с Георгием Ивана Самсонова, Фрола Пенькова, Игната Лещука, Лазаря Горного, Федота Сидорова, Спиридона Коваленко…
— Погоди. — Радецкий гулко проглотил комок, сказал адъютанту: — Записать всех. Диктуй, поручик.
— Я — подпоручик, ваше…
— Я сказал — поручик, и не ошибся. Диктуй.
Никитин поименно перечислил адъютанту всех своих семнадцать солдат. Генерал молча стоял рядом. Когда Никитин закончил это скорбное перечисление, вздохнул:
— Справедливо поправил, поручик: Шипка — солдатская слава. Вершина солдатской славы! — Он вдруг судорожно всхлипнул. — Ничего, то — святые слезы, за них и генералам не стыдно. — Шагнул к Никитину, обнял. — Идем в лазарет, сынок, перевязать тебя надобно. Идем, идем, не откажи старику проводить тебя…
Ночью генерал Драгомиров привел полки 14-й дивизии. На позицию доставили снаряды, патроны, продовольствие. Кризис обороны миновал, Столетов увел остатки Орловского полка и дружин Болгарского ополчения в тыл. Четыре последующих дня турки еще огрызались, атаковали, обстреливали, но вскоре боевая инициатива окончательно перешла в руки русского командования.
Закончился знаменитый «шипкинский семиднев», и началось не менее знаменитое «шипкинское сидение». Продолжалось оно до середины зимы, в лютую стужу при ураганных ветрах, и солдаты куда чаще гибли от холода, чем от турецких пуль. Но как бы тяжело это ни было, после отражения натиска Сулеймана-паши уже можно было с полным основанием утверждать, что «На Шипке все спокойно».
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1Обывательскому обозу под начальствованием вольноопределяющегося вспомогательной службы Ивана Олексина на обратном пути из Габрово дали груз, от которого он отбивался, как только мог. Грузом оказались легко раненные пленные турки. Среди этих турок, захваченных в шипкинских боях, было два рослых негра, весело сверкавших зубами. Негров Иван видел впервые, из литературы знал, что они необычайно сильны, коварны и свирепы, и сразу потребовал конвой.
— Никаких конвоев раненым не положено, — сухо пояснил пожилой начальник военно-временного госпиталя. — Погонцы у вас здоровые, как-нибудь сами управятся. Бричка свободная есть?
— К себе никого не посажу! — отрезал Иван.
— Тут не посадить, тут положить требуется. Офицер у нас умирает, крови много потерял, — начальник вздохнул. — Доктора считают, что ежели в дороге не помрет, то, может, и вылечат.
Офицер был весь опутан бинтами — виднелись только глубоко запавшие закрытые глаза. Иван уступил ему бричку, получил пакет с офицерскими документами, дорожный потрепанный чемодан да поименный список пленных турок, коих был обязан по этому списку сдать. Он очень боялся, что пленные разбегутся, а потому, поручив артельщику офицера, решил, что за опасным грузом будет наблюдать лично.
Погонцы относились к пленным с дружелюбной снисходительностью. Получив на них довольствие, варили общий обед и ели вместе, растолковывая глупым с их точки зрения туркам, что к чему. А звероподобного верзилу с забинтованными кистями Никита кормил сам, старательно, как маленькому, заправляя ложку в заросший черным волосом рот. И приговаривал:
— Ешь, басурман, кушай. Кулеш называется, поди, не хлебал такого-то? Во-от. Жуй, не спеши, еще дам. Рожа ты басурманская, и креста на тебе нет, а все едино — человек, божья душа. И зачем люди друг дружку калечат?
Андрон Кондратьев участия в этих обедах не принимал. Наскоро похлебав, спешил к офицеру, с головой накрытому от дождя и ветра. И всю дорогу шел пешком, чтобы не тревожить тяжко страдающего человека.
Медленно тянулся обоз по разбитым дорогам…
На разболтанной бричке трясло и бросало немилосердно. Каждый толчок отдавался в загнивших ранах затяжной, до костей проникающей болью, и Гавриил старался не выходить из того забытья, что более походило на обморок.
Чаще всего вспоминалась Сербия, но не плен, а путь на передовую, знакомство с Отвиновским, таинственные французы. Яблоня на ничейной земле, домашний разговор врагов и появление молодого офицера, неожиданно, по капризу спасшего его от расстрела. Далее шел Карагеоргиев, мучительно долго умиравший, и отрубленная голова Совримовича, но эти воспоминания он гнал от себя. И с удовольствием, подолгу вспоминал капитана Брянова и рыжего увальня Тюрберта, победившего в конце концов в их странной дуэли. Брянов — Тюрберт — Совримович — Отвиновский: он предпочитал неторопливо исследовать этот четырехугольник из давно погибших, но для него вечно живых друзей. Он выпал из этого четырехугольника и потому мог разглядывать его со стороны, уже ни с кем не споря и не примыкая ни к одной из его сторон. «А может быть, это не четыре угла, а три? — иногда думалось ему. — Может быть, Отвиновский жив?..» Но он не верил, что Отвиновский мог остаться в живых: он хорошо знал, что ожидало в России польских повстанцев. И удивлялся, как мог такой опытный воин, как Збигнев, довериться русским властям…
— Живой еще, ваше благородие? Хочешь водички испить?
Простуженный мужицкий голос Гавриил выделял из всех остальных шумов: он принадлежал хозяину брички. Олексин почти не видел его — что-то бородатое, бесцветное, — но голос помнил. Воду пил жадно и часто, а от еды отказывался, и жалостливый мужик всеми правдами и неправдами добывал для него молоко.
— Пей, ваше благородие, силы тебе поддержать надо. Испей молочка, богом прошу.
— Пьет, Кондратьич?
— Пьет помаленьку, слава те, господи! Может, поговоришь с ним, Иван Иваныч?
— Стоит ли беспокоить? Накрой его, опять дождь начинается.
Второй голос — юный, еще ломающийся — Гавриил различал тоже, но не прислушивался к нему. Иванов Ивановичей было на свете много, а сил — мало, и он тратил их экономно, как патроны в дни шипкинских августовских боев.
Все же он не удержал сознания на зыбкой грани между обмороком и забытьем. Очнулся внезапно, увидел над собой звезды и чье-то белое, расплывшееся лицо.
— Очнулся, кажется? — спросил женский голос.
— Не довезли, — вздохнул где-то поодаль юноша.
— Не говорите чепухи, он жив. Дайте его документы и отнесите вещи каптенармусу: я оставляю раненого здесь.
— Простите, мадемуазель, мне приказано…
— Ступайте, дорога каждая минута. У нас проездом хороший доктор. Господа, несите раненого в офицерскую палатку.
— Барышня, — торопливо заговорил мужицкий простуженный басок. — Барышня, куру я раздобыл.
— Какую куру?
— Уваристую, с жирком. Сваришь, стало быть, его, благородию, силенки ему нужны.
— Помилуйте, у меня и денег-то нет.
— Эх, нехорошо, барышня, нехорошо! Он за Россию кровь пролил, а я с тебя деньги спрошу, так думала? Ох, нехорошо!
— Простите. Благодарю вас. Осторожнее берите, господа!
Как только Гавриила подняли, он опять потерял сознание. Его куда-то несли, сестра милосердия шла рядом, держа в руке крупную ощипанную курицу. В большой палатке откинулся полог, на миг блеснул свет, и они остановились: навстречу шел Иван.
— Сдали вещи офицера?
— Отдал. А вы в палатках размещаетесь?
— Они английские, двойные, не протекают. Вы у нас заночуете?
— Нет, что вы, я турок сопровождаю. Благодарю вас, и позвольте откланяться.
— Всего доброго. Счастливого пути.
И братья расстались, так и не узнав никогда, что четверо суток провели рядом. Иван не стремился видеть раненого, и пути их, случайно встретившись, более никогда уже не пересекались.
Гавриил долго балансировал на грани жизни и смерти, без единого стона снося мучительные перевязки. Старший врач сам делал Олексину ежедневную очистку ран, непременно навещал вечерами, но день ото дня мрачнел все более.
— Гангрена меня не беспокоит, — говорил он за чаем патронессе госпиталя Александре Андреевне Левашевой. — Но раны упорно не заживают, и рожистое воспаление я исключить не могу.
— Николай Васильевич, я умоляю сделать все возможное. Это — Гавриил Иванович Олексин, которого все считали погибшим в Сербии.