Новый Мир ( № 3 2011) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Правда, словно отвечая на этот укор, С. Круглов заключает свое цитированное выше размышление: «Но широка заповедь Твоя зело, / И всем в ней есть место. <…> И ад покаяния, и рецепты постной кулинарии, — / Все помещается…»)
А Олеся Николаева язвительно воображает «переполох, смятенье» из-за кающейся грешницы, рвущейся омыть слезами ноги архиерею (стихотворение «Магдалина»): «И вот я думаю — какой экстравагантной, / ломающей поденщину и пошлость / Благая Весть нам кажется сегодня!» И Тимур Кибиров в одной из своих «потешек» с мясом сдирает слой удобно-привычного, пытаясь оголить суть: «Верить в Бога / „распятого за ны при понтийстем Пилате” / практически невозможно. / Но Его можно любить» (из «СМС-диалога» — с деистом).
Для меня в этом пучке реплик особенно отличим голос Елены Шварц. У нее, дерзкой ослушницы, — если читать с доверием к некоторым устойчивым ее темам — на редкость интимное чувство Церкви, экклезии, церковного собрания и церковного Тела (то, на чем так настаивает в своем размышлении о Евхаристии о. Александр Шмеман):
О сколько раз, возвращаясь вспять,
Пяту хотела, бросаясь в землю,
Церкви в трещинах целовать,
И, крестясь со страхом и любовью,
В ее грудь отверстую скользя,
Разве мне ее глухою кровью
Стать, как этим нищенкам, нельзя?
И тем не менее: «На миг едва-едва вошла / В золотозубый рот кита-миллионера, / Она все та же древняя пещера, / Что, свет сокрыв, от тьмы спасла, / Но и сама стеною стала, / И чрез нее, как чрез забор, / Прохожий Бог кидает взор». Или — из «трудов и дней монахини Лавинии» (одного из перевоплощений поэтессы): «Храм — тем больше храм, чем меньше храм он».
Очевидно, прежде и самые глубокие поэтические умы не натыкались на эту «стену», на этот «забор», потому что не приближались к нему вплотную. Они жили в атмосфере религиозных умозрений, ощущая за собой Церковь и все, что в ней совершается, как привычный тыл, кому-то служащий запасной опорой, для кого-то и враждебный. Сейчас «духовные» стихи пишутся людьми, реально пережившими обращение и сопутствующую жажду спасения, определяющими свое отношение к вере конкретно и действенно и страшно боящимися того, что их «створки зрения» (Кравцов) могут быть загорожены некой благостной подменой, что за протянутую им Руку они могут принять «иллюзии позднего возраста» (Херсонский). При том, что: «Не на что больше мне в мире надеяться, / Жду и надеюсь на встречу с чудесным…» (Вениамин Блаженный); «Надежда — сами знаете, на что…» (Дмитрий Веденяпин).
Тревога и сомнение, целомудренная уклончивость и скрытность, нажитое историческим опытом уважение к своей и чужой свободе духа и свободе выбора — все это приводит к многоразличным вариантам косвенной поэтики . От наставления Аверинцева насчет «несмутимой ясности» и «благой членораздельности» варианты эти веером разбегаются в противоположную сторону.
«Метафизическая
поэтика»
Игорь Шайтанов, специалист по английской метафизической поэзииXVI — XVII веков и одновременно внимательный исследователь поэзии современной и поэзии текущей, уже объяснил нам, что метафизическая поэзия есть « явление преимущественно языковое, стилистическое » [8] : это ни в коем случае не синоним, даже частичный, поэзии религиозной, хотя в ней эстетически обновлены привычные (до того преимущественно аллегорические) связи между земным и небесным, обновлены с дерзостью, доходящей до parodia sacra («священной пародии»). Между тем обратное утверждение: что «путь метафизического стиля, уводивший от лирической непосредственности» [9] , стал сейчас путем (разветвленным на отдельные тропы) собственно духовного стихотворчества, — будет недалеко от истины. Этот путь Елена Шварц в авторском предуведомлении к своим «маленьким поэмам» охарактеризовала с продуманной точностью: «…сам сюжет состоит из борьбы метафизических идей, видений, чувствований, причудливо смешанных с мелкими происшествиями жизни» [10] . Область этого стиля парадоксальных метаморфоз и смысловых сшибок, как уже сказано, шире, чем темы веры или неверия, но через этот стиль, как правило, приоткрывается острый опыт духовной реальности, переводимый в чувственный план.
Так, стихотворение Елены Шварц «Попугай в море» или стихотворение Алексея Цветкова «Змея» можно назвать «метафизическими балладами» [11] , определяющими положение человека в океане универсума (причем прилагательное «метафизические» здесь равно относится и к стилю метафоры-метаморфозы, и к сути — к «экзистенциальной метафизике», если воспользоваться бердяевской формулой). В первой из этих «баллад» попугай после кораблекрушения «на доске плывет — покуда / Не заиграет Океан. // Перебирает он слова, / Как свои шелковые перья…»; «Он голову упрячет в перья / И спит с доверчивостью детской, // И растворяет тьма глухая / И серый Океан косматый / Комочек красно-золотистый, / Зеленый и голубоватый». Это, подчеркну вслед указанию И. Шайтанова, отнюдь не аллегория в элементарном смысле. Участь и поведение птицы захватывают — как сюжет трагического (и даже трагикомического) приключения. Но надо ли говорить, что заодно тут — и о неведении human being относительно своей заброшенности в космическую пустыню? Сарказм и сострадание затейливо переплетены.
Во второй «балладе» — у Цветкова — передана встреча с реальностью абсолютного зла. Здесь тоже все переведено в приключенческо-чувственный план, в романтику рассказа от имени некоего морского волка: «…на палубе в бреду как будто / плашмя лежала женщина-змея / вся влажная в ожогах поздних звезд / и радужный стучал о мачту хвост» — «но лезвие в ее зеленом взгляде / срезало звук створаживало кровь / смерть пустяки смешно считаться с ней / коль страх на свете есть и пострашней». Страшнее смерти — ад, и автор перепевает «Морскую царевну» Лермонтова в духе актуального для него опыта ада, о чем, кстати, говорит и впрямую: «...а впрочем как подумаешь однако / вдруг нам кресты надгробные сулят / не пустоту до истеченья мрака / а этот пристальный зеленый взгляд / навек в незатворимые глаза / уж лучше жить / нет / умирать нельзя».
…Косвенность высказывания — как следствие напряжения и смущения духа при встрече с реалиями Присутствия — приходит к поэтам разными путями. Перечислить их — значит обнять арсенал большинства орудий современной поэзии как таковой, — попутно заметив, что увязнувшие в двусмысленности орала постмодернизма здесь небезуспешно перековываются на мечи духовной брани. Вот беглое приближение к этой панораме.
Ю р о д и в а я р е ч ь, или, если воспользоваться неологизмом Е. Шварц, «дикопись». У Вениамина Блаженного, вольного странника духа, чью вибрирующую веру невозможно «догматизировать» (но это несомненно — вера во Христа, или, точнее, вера Христу), юродивое слово то и дело как молния сверкает над однообразной равниной ламентаций. Он сам нашел нужное определение своему стилистическому порыву: «неистовство робкой отваги». Эта отвага дышит и в отдельных микрообразах («где детские глаза огромней детских лиц»), и в разговорах с Богом [12] :
Господь, Господь, ты — ледяное солнышко!..
Я дую в обмороженные пальцы, —
Когда же ты сиянием наполнишься,
Согреешь душу сирого скитальца?..
Огромный шар над снежною пустынею
Висит видением слепого бреда, —
А мне мерещатся и небо синее,
И облака над теремами лета…
Елена Шварц, легитимная наследница Хлебникова и, одновременно, Александра Введенского (проваренных в щелочи питерского андеграунда), доводит их ритмически ломкое юродство до театрального (писали даже: до балетного) жеста, но им же пробивает какие-то косные перегородки между собой и Адресатом своего горячего исповедания. Найденный ею самообраз: «столпник, стоящий на голове», — зрелищно-пластическое ухищрение, но и подвиг во славу Духа. В наставительном «Подражании Буало» — еще радикальней:
Поэт есть глаз, узнаешь ты потом,
Мгновенье связанный с ревущим божеством,
Глаз выдранный на ниточке кровавой,
На миг вместивший мира боль и славу.
А вот из ее позднего — «Морзянка»: «Вослед Иову, подобно Иакову, / Да и всякому, / Кто с ангелом / В ночи боролся, / Известно, / Что измученное сердце, / Притянутое к бездне, / Трепещет и передает морзянкой / Всю нашу боль не нашими словами, / И только херувимы их поймут».
Здесь и суть, и самый склад речи изощреннейшей среди современниц почти неотличимы от уединенных опытов «непрофессионала», о. Бориса Трещанского, за чьими — скажу так: «юродивыми во Христе» — миниатюрами я уже многие годы продолжаю следить [13] : «…Пока слова — еще не больно / Но последней самой тайной / Ум мой остановлен в Боге / И прекратилося Писание / На последнем самом слоге / Хрипящем в глубине гортани». «…И по отточенному обоюдоострому мечу / Кровавой ощупью / Все ближе к острию / В глубь таинственную / Совести / Последним из паломничеств / Приду…»