Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги - Анатолий Мариенгоф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Курили мужчины, курили женщины. Причем на каждую обыкновенную приходилось примерно две проститутки. Пар валил не только из открывающихся ртов, но и от стаканов с морковным чаем. Температура в зале была ниже нуля, но не настолько ниже, чтобы могла охладить литературные страсти.
Жена Громовержца, щупленькая, карликовая и такая же черноволосая, жгуче черноволосая, как ее супруг, сидела одна за столиком возле самой трибуны. Ее круглые глазки не мигая смотрели в упор на человека. Они были похожи на две дырки от больших гвоздей в белой штукатуренной стене. А ее толстые сочные губы цвета сырого мяса не отрываясь сосали дешевые папироски, дым от которых она по-мужски выпускала из ноздрей.
Громовержец гордо провел по волосам, серебрящимся от перхоти. Его короткие пальцы были похожи на желтые окурки толстых папирос.
– Разрешите, товарищи, мне вспомнить один совет Льва Николаевича Толстого… – И Громовержец надменно повернулся к нам: – «Уж если набирать в рот всякие звучные слова и потом выпускать их, то читайте хоть Фета». Умный совет. Лев Николаевич кое-что понимал в литературе.
Щупленькая супруга Громовержца захохотала восторженно, но одиноко. Это было мужественно с ее стороны.
Громовержец пребывал в приятной уверенности, что каждого из нас он по очереди насаживает на вилку, кладет в рот, разжевывает и проглатывает. Не имея в душе ни своего бога, ни своего черта, он вылез на трибуну только для того, чтобы получить удовольствие от собственного красноречия. Говорил газетный критик с подлинной страстью дурно воспитанного человека.
– Товарищи, их поэзия дегенеративна… – Он сделал многочисленную паузу, которая в то время называлась «паузой Художественного театра». – Это, товарищи, поэзия вы рожденцев! Футуризм, имажинизм – поэзия вырожденцев! Да, да, вырожденцев. Но, к сожалению, талантливых.
Щупленькая супруга в сиротливом одиночестве опять захохотала и бешено захлопала в ладоши. Ручки у нее были шершавые и красные, как у тех девочек, что до самой глубокой осени бегают по двору без перчаток.
– И вот, товарищи, эти три вырожденца… – Громовержец ткнул коротким пальцем в нашу сторону. – Эти три вы рожденца, – повторил он, – три вырожденца, что сидят перед вами за красным столом, возомнили себя поэтами русской революции! Эти вырожденцы…
Всякий оратор знает, как трудно бывает отделаться от какого-нибудь словца, вдруг прицепившегося во время выступления. Оратор давно понял, что повторять это проклятое словцо не надо – набило оскомину, и тем не менее помимо своей воли повторяет его и повторяет.
Громовержец подошел к самому краю эстрады и по-наполеоновски сложил на груди свои короткие толстые руки:
– Итак, суммируем: эти три вырожденца… Маяковский ухмыльнулся, вздохнул и, прикрыв рот ладонью, шепотом предложил мне и Шершеневичу:
– Давайте встанем сзади этого мозгляка. Только тихо, чтобы он не заметил.
– Отлично, – ответил я. – Это будет смешно.
И мы трое – одинаково рослых, с порядочными плечами, с теми подбородками, какие принято считать волевыми, с волосами коротко подстриженными и причесанными по-человечески, заложив руки в карманы, – встали позади жирного лохматого карлика. Встали этакими добрыми молодцами пиджачного века.
– Эти вырожденцы… Туманный зал залился смехом.
Громовержец, нервно обернувшись, поднял на нас, на трех верзил, испуганные глаза-шарики.
Маяковский писал про свой голос: «Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего».
Вот этим голосом он презрительно ободрил несчастного докладчика, глядя на него сверху вниз:
– Продолжайте, могучий товарищ. Три вырожденца слушают вас.
Громовержец от ужаса втянул голову в плечи. Смех зала перешел в громоподобный грохот. Казалось, что вылетят зеркальные стекла, расписанные нашими стихами.
Бедняга-болтун стал весьма торопливо вскарабкиваться на стул, чтобы сравняться с нами ростом:
– Товарищи!.. Товарищи!.. Я… как всегда… остаюсь… при своем… мнении… Они… эти вырожденцы…
Больше он не мог произнести ни одного слова. Зал, плавающий в тумане, как балтийский корабль, оглушительно свистел, шикал, топал ногами, звенел холодным оружием, шпорами и алюминиевыми ложками:
– Вон!.. Вон!.. Брысь!.. В обоз!.. В помойное ведро!..
В те годы подобные эмоции не считались предосудительными. В левых театрах висели плакаты следующего содержания: «Аплодировать, свистеть, шикать, топать ногами и уходить из зала во время действия РАЗРЕШАЕТСЯ».
Жирный оратор, тяжело отдуваясь, сполз сначала со стула, а потом с эстрады. Его щупленькая мадам, всхлипывая, вытирала слезы красными шершавыми кулачками. Губы цвета сырого мяса страдальчески дергались.
– Цилечка, голубонька, не надо… Не надо, – умолял ее Громовержец, сразу очеловечившийся.
Когда мы опять сели за пурпуровый стол, я шепнул Маяковскому:
– Одной фразой этот болтун мог бы нас уничтожить.
– Какой?
– На его месте я бы сказал так: «Аристотель утверждает, что в Эфиопии даже на высшие государственные должности выбирали граждан по росту и красоте».
Маяковский мрачновато рассмеялся. Он не умел смеяться лихо и весело.
– Но ведь для этого надо почитывать Аристотеля.
– Или хотя бы русские мемуары.
И я рассказал, как лет двести тому назад ответил Дмитриевский одному дураку. Спор шел об «Атрее», поставленном Алексеем Яковлевым в свой бенефис. Дурак воскликнул: «Значит, наш Алеша выше великого Лекена?..» Первейший артист ответил: «Ростом, душа моя, ростом выше. Вершка на три выше!»
– Вы правы, – сказал Маяковский, – мы сразили гнусняка не первоклассным оружием… Впрочем, наплевать. Лишь бы в дерьме валялся.
– Лезь, Толя, на кафедру, – сказал Шершеневич. – Тебе выступать.
Я поднялся на пурпуровую трибуну и в академическом тоне стал сравнивать человека с орангутаном.
– Это человекоподобное животное, – уверял я, сославшись на достопочтенного ученого, – испытывает ревность и бывает подозрительно. Знает великодушие и мстительность. Знакомо с благодарностью и умеет обманывать. Животное не только понимает смешное, но и само обладает чувством юмора. Оно не лишено воображения и любопытства. Также, как человек, сходит с ума. Что же в таком случае, – спросил я, – отличает нас с вами от орангутана? И ответил, кивнув на Л. Б.:
– Друзья мои, из всех различий между человеком и человекообразными животными наиболее существенное – это нравственное чувство. То есть как раз то, что полностью отсутствует у критиков из породы сегодняшнего оратора. Они говорят сегодня одно, завтра другое, послезавтра третье. Но главным образом то, что приносит им пользу, помогая сделать карьеру при тех или иных обстоятельствах.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});