Генерал коммуны ; Садыя - Евгений Белянкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты знаешь, я сначала не совсем была уверена. Андрей Петров тут еще тень навел: Ленин, и вдруг Тюлька.
Все последующие дни Садыя много думала об этом. И дома. И в горкоме. И приходила к мысли, что для человека важно доверие. Мало пропустить человека через рентгеноскопию. Мало ему создать условия. Доверие, доверие — вот что она должна взять себе на вооружение как секретарь.
В ту радостную ночь Тюлька пришел на буровую пешком. Андрей Петров спал в культбудке. Тюлька потоптался и разбудил бригадира.
— Ну вот, — небрежно бросил Тюлька; но выдержать роль до конца не смог: — Спасибо, Андрюха, вовек не забуду.
Спросонья Андрей Петров еще не мог подобрать нужных слов:
— Ну, молодчина. Ну, что я говорил! Эх, Тюлька, Тюлька, душа вон из тебя, талант.
Один за одним в культбудку собирались ребята: поздравляли.
Балабанов остался на улице, скептически выплевывал:
— Тоже, ни себе посмотреть, ни людям показать… доверили, говорится, кому? Шантрапе — Ленина ставить. Политически неверный шаг. Найдутся люди, не погладят по головке и горком.
Тюлька с нетерпением ждал Октябрьского праздника. Ему казалось, что в этот день будет такое, такое солнце! Но седьмого ноября с самого утра — дождь как из ведра. К обеду немного разветрило. К памятнику Ленина, на площадь, стал стекаться народ: прямо с буровых — в брезентовых куртках и штанах: из дому — принаряженные, улыбающиеся, с красными ленточками в петлицах плащей и костюмов. Инженеры, геологи, рабочие. Ребята стайками шныряли в толпе. Тюлька стоял недалеко от трибуны вместе с Андреем Петровым и Галимовым. Ждали начала.
На трибуне показалась Садыя:
— Товарищи!
Далее Тюлька не мог уловить нить происходящего. Ударил фанфарами оркестр, закачалось полотно, упало, скользя по памятнику… Ленин! «Ура» смешалось с музыкой, дождем, шумом людского прибоя, который нарастал, двигался, обволакивая памятник и трибуну. Равхат Галимов тащил за рукав Тюльку:
— Опомнись, что с тобой, Тюлька!
А Тюлька стоял на месте, и слезы вместе с каплями дождя бороздили его изрезанную паутинками морщинок щеку.
12
— Маму забудешь, папу забудешь, а «командира роты» Панкратова — никогда, — говорили на буровой.
На крепкой, упругой шее посажена огромная вихрастая голова. Выделяющийся сократовский лоб, широкая бровь, обветренное лицо, большие островатые ноздри, неуместно расплюснутая родинка с волоском возле носа придавали начальнику управления свирепый вид. Удивительное несоответствие. Панкратова любили за его добродушие.
Панкратов казался всем невнимательным; к этому привыкли, как и к тому, что Панкратов редко когда здоровался, всегда его голова была чем-то занята; почти всегда он был выключен из окружающей сферы, и только важный, необходимый для дела и людей толчок мог ввести его в обычную, повседневную жизнь. Но, включенный в будни, Панкратов становился оживленным и радостным, если дело касалось нефти, буровых. Здесь он мог выматывать часами любого своими рассказами, предположениями и гипотезами, наконец, обилием случаев из жизни. Везде он был, все знал, ко всему был неравнодушен.
Это был инженер из той категории инженеров, которые, став большими начальниками, навсегда остались друзьями с рейсшиной и чертежной доской. Случалось во время совещаний — важных, оперативных — Панкратов хлопал себя по лбу и тут же садился за чертежную доску или за вычисления. В его скромном, удивительно непритязательном кабинете — чертежная доска на самом почетном месте; затем уж — старый, обветшалый диван, с которым он никак не мог расстаться; стены увешаны картами и чертежами; и стол, длинный-предлинный, сколоченный, говорят, собственными руками. Пока Панкратов вычислял, все молча сидели, прислушиваясь к панкратовскому посапыванию…
Панкратова знали как специалиста высшего класса, поэтому на всяких конференциях, совещаниях побаивались его. Он до смерти не любил в инженерских докладах дистиллированной воды, недостатка точной мысли, непродуманных выводов, отсутствия практики и презирал людей, умеющих говорить пышно, красно, но не способных к делу. Он умел громить не жалеючи. Веско, обоснованно и технически верно. Здесь в талантливости Панкратова никто не сомневался. Говорили, что Панкратова одинаково хорошо слушать, когда он громит и когда он поддерживает.
Вот почему с некоторой опаской и нескрываемым удовольствием ждали начальника управления в тресте бурения.
Пришел он прямо с буровой — грязный, в сапогах с ботфортами. Тяжело прошел в зал, где велись горячие инженерские споры, и, сев в укромное место, что-то быстро-быстро писал, словно боясь, что не успеет записать все, что говорилось. Кто-то из соседей из любопытства заглянул через его широкое плечо и поразился: Панкратов писал стихи!
Это моментально, шепотом, облетело весь зал. Все недоуменно смотрели в его сторону. Но вдруг Панкратов неторопливо встал, хмуро и устало оглядев весь зал, заговорил невыспавшимся, дребезжащим голосом. Все притихли. Сдвинется стакан — слышно, повернется кто-то неудачно — слышно. Он был, оказывается, в курсе всего, что говорилось. Умно, толково отвел несколько предложений и дал кое-кому, как в шутку смеялись, за непочитание родителей. Затем заявил:
— Я предлагаю товарищам обсудить вот эту конструкцию. Блок, который мы предлагаем как основание вышки, на котором будет смонтировано все необходимое оборудование, обеспечивает полное перебазирование вышки без ее разбора. Вопрос за конструкцией санок.
Началось оживленное, строгое и прямодушное обсуждение. Все забыли про панкратовские стихи; а он сидел и на каждое дельное замечание кивал головой.
Потом встал, посмотрел в окно — мутные потоки дождя стелились по стеклу — и, улыбнувшись, бросил:
— Кто без плащей, могут оставаться. У кого огромаднейшее (с ударением на «о», резко, подчеркнуто) желание, тот с нами на край света, на буровую. На месте легче разобраться. Мы должны в короткий срок поставить вышку на блок. Наши мастерские способны смонтировать. Вот мои подсчеты… С финансами вывернемся. В чужом хозяйстве и рубль — не рубль, а в своем и копейка — золотая.
И он кратко остановился на необходимых выкладках по ресурсам.
Инженеры переглянулись. Медведь большеголовый! Задал работенки. И все начали одеваться.
Длинной гусиной цепочкой растянулись по вязкому, топкому полю. Панкратов шел впереди. За ним главный инженер треста Буренков, инженеры участков. Ноги в сапогах уходили в глину. Кто-то утопил галошу и, вытирая грязные руки о мокрую полу плаща, про себя крыл на чем свет Панкратова: вот боров, сам мокнет и другим покоя не дает. Крыл так, для облегчения души, как будто от этого ноги перетаскивать легче.
Осень, как всегда в этих местах, дождливая и грязная; обложит мутной стаей облаков, и без просвета льет потихоньку дождь; земля до того напитается, что по колено противная, вязкая грязь.
Почти до четырех часов дня пробыл на буровой Панкратов с инженерами. Пришел вконец вымотавшийся — и прямо к себе в кабинет. Снял плащ, телогрейку, прилег на диван; телогрейку он любил — в дождь, холод по-солдатски верно служила, а когда спать ложился — всегда в ногах; усталый от тяжелой ходьбы, Илья Мокеевич не мог отдыхать, не положив под ноги телогрейку.
Всю ночь не спал Панкратов, возясь с чертежами. Засела мысль, — пока не оформится, не выложится на бумагу, не успокоится Илья Мокеевич, не кончится его самоистязание. Теперь доска стоит осиротело в углу, рядом со свертками ватмана; сколько всяких эскизов, рабочих наметок там покоится.
Тяжело спит Панкратов.
Никто не войдет, когда он спит; разве уборщица тетя Поля. Сползет плащ — укроет, чтоб не простыл, поправит в ногах телогрейку: «Горемычный, и для кого? Ни жены, ни дитяти, одна любовь к людям заставляет жить. Это какие нервы надо! — нечеловечьи, пра, нечеловечьи».
Входила она в кабинет с необычной для нее озабоченной торжественностью, словно в церковь. Она боялась нарушить эту необыкновенную по смыслу своему тишину; так оберегают сон солдата, выбившегося из последних сил, после большого выигранного сражения.
Мать двоих погибших сыновей, тетя Поля знала цену солдатской жизни и не стеснялась отдать материнскую ласку и заботу тем, кто ее потерял, кого она обошла в жестокой судьбе годин.
Эх, судьба, судьба! Почему легко расплескала дары перед одними и так жестоко обошлась с другими?
«Бог даст, обойдется», — думает тетя Поля и сквозь слезы смотрит, как большой, медвежьей головой Панкратов приткнулся к валику дивана, придавив нос, растопырил большие влажные губы.
Она поставила рядом на табурет стакан чаю — проснется, напьется — и ушла.
Панкратов заворочался; не найдя удобного места, открыл большие красные веки, глубоко вздохнул и, не глядя, потянулся к тому месту, где должен быть стакан. Отпил. Засучив рукав, посмотрел на часы. Два часа долой. Встал, размялся и снова — на диван; ныли, ноги — в правую было ранение; поджал по-мальчишески их под себя. Из-за дивана вынул ватманский лист, взглянул на чертеж и начал думать. Вот в руке уже карандаш, и рука быстро черкает начерченное.