Генерал коммуны ; Садыя - Евгений Белянкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сережа чувствовал усталость; молча разделся и натянул на себя одеяло. Как назло, уснуть у Котельниковых было трудно: еще возились, еще устраивались.
— Вот молодец, — восхищалась Аграфена, — как убитый!
Сережа не спал. Он слышал, как на диване устраивалась Марья, как горячо они шептались с матерью. Марья что-то возражала, а тетя Груша, наоборот, в чем-то укоряла дочь.
Но вот тетя Груша ушла, что-то ласково и нежно сказав на прощание. Но вдруг Сережа догадался, что речь шла о нем.
Он даже кое-что понял. «Дудки… мне бы Лильку, мою Лильку…»
Марья ворочалась, диван скрипел, а он лежал и лежал, думая о том, что если он встанет и пойдет к Марье, то это будет самая настоящая сделка с совестью. Но искушение, желание было немалое: это ведь так просто, встать и подойти, тем более Марья дает понять, что она не спит. «Ну и сволочь ты, Сережка… А Лилька?»
На минуту брала мужская потребность не искушенного, не испытавшего. Он представлял себе, как будет обнимать Марью, ласкать ее упругое и гибкое тело, как она будет осыпать его лицо и грудь горячими, жадными от радости и счастья поцелуями.
«Не могу же я на ней жениться! У нас нет ничего общего…»
И он вспоминает тот день, когда Марья зашла к нему в комнату, угловатая, робкая и смущенная: «А у вас грязно. Я бы убрала, но вы ключ унесли».
Он вспомнил рябинки под ее глазами и глаза — они часто у нее бывают возбужденными и по-своему красивыми, но в них всегда он замечал грусть.
«Обидеть человека и затем уйти боком — какая подлость!»
Сережа с ожесточением повернулся на другой бок — спать, спать, и никаких разговоров!
— Сережа… — вдруг робко позвала Марья, — милый, иди сюда.
«Что она, дура, пьяная, что ли?..»
— Иди…
«Вот привязалась. Встану и пойду, и тогда заплачешь, как это… поется в песне».
Но Сережа не встал; стиснув зубы, он молчал. Слышно, как в соседней комнате тяжело ворочается тетя Груша, в коридоре когтями скребет кошка да с присвистом храпит Степан. Но вот прибавляется звук, который заставляет Сережу насторожиться. Марья тихо и придавленно всхлипывает, и он догадывается, как вздрагивают ее плечи, как зарывается в подушку ее лицо.
«Вот, черт возьми… история».
Сережа молчит; хочется встать и успокоить Марью; он знает, что этого не сделает; если он встанет, то тогда кончится так, как хочет Марья; она станет его и, может быть, навсегда. От этой мысли его коробит, сна уже нет, и он, издергавшийся и обессиленный, с трудом борется с собой.
Так длится долго. Уже не слышны всхлипывания Марьи, — спит ли она, или, как и он, мучается, коротает время?
Уже первые проблески утра. И хотя окно занавешено, они будоражат и беспокоят. Сережа пробует заснуть, но сон как рукой сняло.
По комнате шлепают босые ноги. Это Аграфена. Вот она поправляет занавеску, подходит к дивану и садится. Гладит рукой волосы Марьи, Сережа, напрягая слух, ловит горькие и обидные слова:
— Эх, дурочка, счастье свое упустила. Оно не на колесах, само не приедет.
— Не пришел он, мама.
— Мужик он аль нет? Ну выпил, сон одолел. А ты сама, под бочок, небось горячая, жар бабий лед плавит. Мужики что, — вздыхает она, — сама не прилюбишь — не поймут. Степан-то какой был ненастырный. Взяла. Выбрала момент и взяла. Ночью в половню прибежала… Эх, девки, девки… гордость вас сейчас губит, гордость… А теперь счастливая — мой Степан, до кровинки мой, и никому не отдам. А вот ты — в руках, и не можешь.
— Да я…
— Эх, девки, девки… где еще найдешь такого порядочного; все норовят испортить, а замуж за кума Прохора.
Шлепают босые ноги. Сережа сжимает губы и чувствует, как проваливается в пропасть. Сон одолевает его.
16
Садыя вспоминает прошлогоднее лето, когда она ездила с Маратом в Набережные Челны, к своим. Мальчишка-рыбак С удочкой, в трусиках и спортивной куртке. Стройная фигура, четкая линия ног. Она думала, что это ее Марат, но оказался совсем другой мальчик, очень симпатичный, и, как она узнала потом, из детдома.
Запомнилось выражение его лица — он был смешной мальчишка: когда не ловилась рыба, он сердился; когда сердился, левая бровь его вздрагивала, а щеки надувались; при этом лицо принимало комический вид, он заикался, поэтому растягивал слова. Садыя с ним подружилась и поразилась его детскому остроумию. «Когда плохо, не смотри под ноги». Однажды она услышала от него фразу, которую запомнила навсегда: он не говорил «плохая книга», а «вредная, от нее болят глаза».
Марат перехватил манеру мальчика из детдома.
«Вредная, от нее болят глаза», — говорил, он если книга была неинтересная.
Читая книгу, которую дал Панкратов, Садыя хотела сказать: «Вредная…» Ей хотелось спорить с автором.
Она согласна, что суть литературы — мышление, но не просто мышление… а нечто большее, производное от сердца, разума и гражданской совести. Да-да… И нельзя спекулировать на современности. Если ты не художник — пиши публицистику; не публицист — берись за токарное дело. Но ремесленников ни на каком производстве не любят.
Невольно мысль пришла о горячем Панкратове. С каким гневом он бросил эту книгу: «Прочитай, секретарь. Такая взяла меня досада! Где споры? Я хочу сильных, ярких споров, хочу, чтобы сталкивались мнения, чтоб щепки летели. Когда лес рубят, щепки летят. А я читаю простую констатацию надуманных положений. Невольно Тургенев вспоминается с его архисовременными для своих лет вещами, но весьма полемичными и наступательными. Там художник! А язык? Новая Мода на язык, какое-то желание сделать язык нормативно-штампованным, теряющим свои национальные корни… Вы как хотите, Садыя Абдурахмановна, я вижу тенденцию упрощения языка; за читабельностью скрывается червь, который подтачивает язык, освобождает его от народной основы, как говорится, фольклорной основы. Выхолащивается, теряет эмоциональность и поэтические возможности, которые он имеет…»
Панкратов Садые нравится. Нравится своей мужественной прямотой; душевный родник его выносит на поверхность все новые и новые подземные слои нерастраченной силы.
А ребятам не хватает мужской руки. И она бережет себя напрасно, — ее жизнь тоже в какой-то одной плоскости. Тетя Даша права. Если бы Славику надежную опору, мужскую.
Ее жизнь замыкается в рамках работы; да еще ребята. Может быть, у нее ничего не осталось от человеческой потребности жить? И радость личного счастья потеряла для нее значение?
«Неужели все это так?..»
Садыя усмехается. После Саши Панкратов первый человек, который как-то повлиял, затронул, даже заставил подумать об этом.
Панкратов предлагал Новый год провести вместе: «Живу, как цыган, — где раскинул палатку, там и положил свой плащ. Все преходящее, конечно, наживное…»
Она представила Панкратова в этой комнате; ребятам он бы очень понравился: в нем столько силы, энергии, заразительности. И если это надо детям и ей надо, почему она отказалась?
Она могла бы с ним спорить, делиться… Годы идут. Она ведь тоже женщина, как все женщины. Как просто смотрит на все это тетя Даша: одной березке быть некстати, если дуб есть рядом.
Садыя насильно отбрасывает нахлынувшие мысли. И закрывает книгу. Заглядывает на кухню. Марат играет сам с собою. Мальчик выполняет сразу две роли: пограничника и шпиона, преследователя и бандита; вот он ловкими и быстрыми движениями вскидывает воображаемое ружье, выстрел — и Марат уже в другой роли: он погибающий бандит… нервически вздрагивает, делает два шага и падает, глаза закрываются.
Садыя не мешает мальчику. «Гордыня?! Дура, бабья гордыня что песок — ветром развеет, песчинки не найдешь. То-то… Ну и тетя Даша, вот уж скажет. Большой опыт жизни у нее. Простецкая».
На Новый год Садыя постаралась прийти домой пораньше. Тетя Даша заранее все приготовила к перемячам. С детства любила Садыя перемячи. А готовить их дома доставляло ей еще большее удовольствие.
Перемячи!.. Родное, любимое с детства кушанье. Они приносили столько радости и удовольствия и детям и взрослым.
Перемячи!.. Бывало, выбегая на улицу с кухни, от матери, она, маленькая, курносенькая, с косичками и остренькими глазенками, первым делом бросалась на поиски отца.
— Папка, мамка готовит вкусненькое.
— Перемячи! — смеялся отец, лаская дочь.
А с кухни несся такой раздражающий запах, что от искушения не уберечься.
Маленькая Садыя прыгала на одной ножке, и ее звонкий голосишко разливался по двору:
— Перемячи, перемячи!..
Задравшееся платьице оголяло розовые крепкие икры девочки; ей было смешно, радостно; она просто млела от запаха, доносящегося с кухни.
— Перемячи, перемячи!..
Родное, любимое с детства кушанье.
Толстые, поджаренные кружочки из кислого или пресного теста с фаршем из мяса уже на тарелках. С какой любовью их подают на стол! Для еды уже готовы бульон, подливка, катык, сметана. С перцем, луком они приобретают острый вкус. Хорошо — с водкой. Бывало, гости ожидают их с затаенным нетерпением. Может быть, в этом ожидании есть самое лучшее.