Московское метро: от первых планов до великой стройки сталинизма (1897-1935) - Дитмар Нойтатц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот образ «крестьян-рабочих», более или менее успешно избегавших искусов системы и проявлявших лишь внешний конформизм, хотя и верно изображает один из сегментов реальности, но способен объяснить лишь ограниченный ареал. Данный подход помогает нам понять, как новые переселенцы адаптировались к городским условиям и обучались обращать заданные условия к своей пользе. Если неповиновение новых поселенцев было столь велико, а их готовность приспособиться к существующим условиям оказалась столь низка, и вместо новой солидарности возникли лишь конфликты между старыми и новыми рабочими, как это изображает Хоффманн, остается неясным, как же могла произойти их интеграция. Ни поведение широких слоев, придерживавшихся модели пассивноконформистского «соучастия», ни социальная позиция активной части рабочего класса, таким образом, не могут быть адекватно охарактеризованы{1212}.
Упомянутые стратегии рабочих, сводившиеся к обеспечению более сносных условий труда и развитию форм пассивного сопротивления, описывали и другие авторы, в частности Дональд Фильтцер и Кеннет Страус{1213}. Центр тяжести аргументации Страуса лежит, впрочем, в другой плоскости, а именно в анализе механизма интеграции миллионов сельских переселенцев в армию рабочего класса, которую он оценивает как решающий фактор стабилизации сталинского режима. Интеграция для этого автора значит много больше, чем фактор страха, энтузиазм, материальный интерес или возможность сделать карьеру. Как удалось показать Страусу, повседневная жизнь советского предприятия 1930-х гг. была отмечена многочисленными конфликтами между различными группами рабочих. Сконструированные режимом для классификации рабочих категории просоветский / антисоветский или пролетарский / антипролетарский в действительности оказались химерами. Конфликты возникали в большей мере между старыми и молодыми рабочими, горожанами и крестьянами, мужчинами и женщинами, причем эти категории фиксировались в самых разных комбинациях{1214}.
Для 1930-х гг. примечательно было постепенное слияние этих гетерогенных групп в новый рабочий класс. Решающим фактором этого процесса аккультурации и ассимиляции, согласно Страусу, послужила фабрика или предприятие как центр организации сообщества («community organizer»). В результате постепенно формировался слой квалифицированных рабочих со своей собственной идентичностью. Этот процесс слияния не был запланирован или инициирован «сверху», равно как не проводился осознанно и «снизу». Он являлся в большей мере следствием конфликта и компромисса на предприятии. Завод заботился обо всех сферах жизни рабочего: от жилья и столовых, домов отдыха, детских лагерей, садов, ясель, билетов в театры и кино до шахматных клубов, хоров, театральных кружков и футбольных команд. Все это едва могло покрыть самые скромные потребности и далеко отставало от спроса, однако способствовало возникновению чувства коллективизма{1215}.
Рабочие и члены их семей ощущали себя «нашими» по отношению к внешним «чужим»{1216}. Процесс слияния был ускорен стремлением партии превратить фабрику в кузницу «нового человека» с помощью образовательных и воспитательных мер, политических курсов, кампании по ликвидации неграмотности. Введенная с 1931 г. дифференцированная система оплаты труда наряду с образовательными мерами и социалистическим соревнованием способствовала тому, что прежняя градация отношений в коллективе теряла значение и на ее место заступала новая иерархия тарифных разрядов и привилегированных ударников, которая уже не была застывшей, но, напротив, давала шанс благодаря активному образу действия в короткий срок подняться на вершину социальной пирамиды. Социальное происхождение утратило прежнее значение, важнее стало актуальное положение на предприятии. Как установил Страус, следствием этого стали и изменения в сознании и групповой идентичности рабочих. В начале 30-х гг. они воспринимали себя как вчерашних крестьян, домашних хозяек, выпускников средней школы и поддерживали по преимуществу контакты с людьми своего круга. В конце же 30-х гг., по Страусу, они чаще всего идентифицировали себя в категориях предприятия, профессии и тарифной ставки{1217}.
Аргументация Страуса расходится с наблюдениями предыдущих авторов. Он отвергает точку зрения, что рабочие оказывали сопротивление по большей части в крестьянском духе, равно как и представление о тотальном социальном контроле сверху донизу. Страус констатирует возникновение рабочего класса нового типа с новой солидарностью{1218},[113] не доказав, впрочем, что это классовое сознание действительно было присуще большинству рабочих. В то время как Хоффманн придает ведущее значение текучести рабочей силы и многочисленным формам пассивного сопротивления, Страус отводит этому феномену вторичную роль. Он, напротив, делает акцент на активном сотрудничестве рабочих на предприятии и обосновывает его их новой, обретенной на заводе, идентичностью{1219}.
В области изучения ментальности и мотивации значительный прогресс обеспечила монография Стефена Коткина о Магнитогорске{1220}: сталинизм у Коткина предстает некоей «цивилизацией», социальной системой с особыми отношениями собственности, своей социальной структурой, экономической организацией, политической практикой и языком, сконструированной как противоположность капиталистическому миру. В духе Мишеля Фуко центральную роль в этой системе играет язык, «дискурс». С помощью дискурса реализует себя власть, равно как и люди определяют свою идентичность. Согласно Коткину, решающим фактором является не то, верят ли люди в то, что они говорят, а как они говорят, т. е. в большевистском лексиконе, и что они соблюдают правила «игры социальной идентичности»{1221}.
Даже если люди лишь внешне перенимали этот новый «way of life» с его правилами поведения и собственным языком и подыскивали индивидуальные способы облегчения жизни, избегая требований системы с помощью нарочито замедленной работы, отдыха по болезни или частой смены места труда{1222}, со временем это вело тем не менее к позитивной интеграции в систему, поскольку при этой тактике они вращались внутри заданных системой параметров{1223}. Элементы веры и неверия в рисуемые пропагандой, картины социалистического будущего, по мнению Коткина, должны были сосуществовать в каждом. Люди существовали в двойной реальности: пережитой с помощью опыта и высшей, заданной пропагандой истиной. Последняя в сознании людей также являлась частью действительности. Она помогала вписать проблемы повседневной жизни в более широкий контекст, намечала цель, ради достижения которой стоило работать{1224}. Люди укреплялись в своей вере благодаря постоянно приводимым пропагандой сравнениям с капиталистическим зарубежьем, где со времени мирового экономического кризиса дела шли все хуже, тогда как в Советском Союзе один за одним сдавались в эксплуатацию промышленные гиганты и страна Советов казалась единственно процветающей в мире. Тому же способствовала муссируемая пропагандой угроза со стороны капиталистических и фашистских государств, которые якобы только ждали момента, чтобы напасть на «миролюбивый Советский Союз»{1225}.
Концепция Коткина содержит ценные стимулы к исследованию, но порождает опасность затушевать границу между реальностью и пропагандистскими образами. Тезис Коткина, что восприятие людьми дискурса постепенно вело к укоренению в них идеологии, слабо обоснован источниками. К тому же изучение настроений советского общества в 1930-е гг. показало, что значительная часть населения очевидно не разделяла большевистский дискурс или только внешне следовала ему. В целых регионах и группах населения пропаганда почти не имела воздействия, тогда как по неофициальным сетям продолжала распространяться альтернативная информация, политические идеи и конкурирующие дискурсы{1226}.
Следующий шаг вперед сделал Йохен Хелльбек в своем анализе частных дневников 1930-х гг. Он подверг критике облик человека в интерпретации Коткина, поскольку тот приписывал людям 1930-х гг. сегодняшний прагматичный образ мыслей. Хелльбек, в противоположность тому, делает акцент на специфическом ином бытии и ином мышлении «сталинского субъекта» и при этом не останавливается перед вопросом, не потому ли столь много людей участвовало в осуществлении террора, что они по собственному побуждению стремились достичь личной идеологической «чистоты» и чистоты своих ближних{1227}. Он ставит под сомнение общепринятое разделение публичного и частного языка и отдаваемое в литературе предпочтение последнему как аутентичному свидетельству, сближаясь с Коткиным, когда ведет речь о глубоком проникновении идеологии во внутренний мир «сталинского субъекта»{1228}. Дневник комсомольца Степана Подлубного является действительно убедительным доказательством того, что режим сумел чрезвычайно успешно насадить свою идеологию в головах людей{1229}. Он свидетельствует о том, как молодой человек, который в 1931 г. приехал в Москву в качестве сына кулака, усвоил большевистскую идеологию и постоянно старался формировать свое самосознание в большевистском духе.